– Зови меня Энни – так Уильям меня зовет, так все меня зовут.
Но Элиза уже почувствовала, что сама она хотела быть, в восприятии Энн-Френсис, отдельной и отличимой от этих «всех». И решила звать ее Френсис.
– Как хорошо, что ты приехала. Как же хорошо. Вчера я узнала, что от нас уходит Этель, она собирается замуж за уиллесденского паренька с фермы в Мейпсбери. Вот так не повезло… зато ты с нами. У нас остается только Элеонора, но у нее дел по горло на кухне. О, как же хорошо, что ты приехала!
Странной особенностью хороших людей, как давно подметила Элиза, была их готовность видеть то же самое свойство во всех и везде, когда на самом деле это качество было исчезающей редкостью.
13. На водах Килберн-Уэллза
Она приехала в Элм-Лодж 23 апреля 1829 года. С тех пор она каждый год отмечала этот день как свой личный праздник. Это празднование не требовало особого языка. И никаким ритуалом не сопровождалось. Если бы у нее спросили, что двадцать третье апреля значило для нее, она сказала бы правду, назвав его днем святого Георгия, и стала бы уверять, что этот день лично для нее не имел никакого значения. Но где-то в глубине души, не называя никак, она его отмечала. С ним был связан ворох ощущений. Вьющиеся розы на фасаде дома. Френсис в дверях. И самое первое, безошибочное впечатление ее доброты. Ощущение под ногами, когда она рано утром шла по траве Уиллесден-Лейна, срывая дикие цветы с зеленых изгородей вдоль улочки и пытаясь ими любоваться. Радость от сознания, что скоро она свернет за угол и пойдет обратно к дому, где ее будут ждать выстиранные ковровые дорожки и потрошеные кролики, сушившееся на веревке белье и пухлые детские ножки, крошечные ручки с приставшими к ним остатками еды, ароматы жареного бекона, фруктовые пироги, завернутые в полотно, густое болотце горохового супа и простейшие мелодии Баха, сыгранные неуклюже, но в благодушном настроении. Это были те теплые священные человеческие занятия, о существовании которых она уже почти позабыла.
В своем мысленном календаре того периода она отметила: эти три недели пролетели, словно их и не было. Все были рады ее приезду. Она оказалась необычайно умелой и опытной, как в обращении с детьми, так и в ведении домашнего хозяйства. Она была «даром небес». И учитывая внезапное исчезновение прислуги и тот факт, что обе старших сестры, Фанни и Эмили, постоянно будили друг друга, а кухарка Элеонора, уставшая спать на полу в кухне, расположилась в старой комнате прислуги, – так вот, с учетом этого всего было логично, чтобы Фанни и Эмили разъехались по разным помещениям, а Элиза уступила свою комнату и стала спать в одной кровати с миссис Эйнсворт.
В день, помеченный в ее календаре как день ее последнего переезда, она шла под ручку с миссис Эйнсворт к источнику Килберн-Уэллз.
– Глупо так думать, но мне кажется, что красивее килбернских закатов нет ничего на свете.
– Это и впрямь глупо.
– Но ты же согласишься, что здесь очень красивое небо? Да, согласишься! Розовое и оранжевое – как распустившийся цветок!
– Допустим. Но я также допускаю, что мы можем увидеть нечто похожее и в Стэмфорд-Хилле.
– Ох, Лиззи, ну и остра же ты на язычок…
– И ты раньше не встречала острее? Уверяю тебя, есть куда острее!
– У женщин – нет!
– Это ты в Эдинбурге не бывала.
Они мололи чепуху. Но каждое слово как будто светилось изнутри скрытым смыслом. Дети остались дома с кухаркой Элеонорой. Они шли по улицам, целиком предоставленные самим себе. Как же им было легко! Даже когда они подошли к садам и окунулись в шумную веселую толпу, даже тогда не исчез объявший их ореол. Они представляли не вполне обычное здесь зрелище: две женщины, сидевшие одни за столиком, не обращавшие внимания на детей, родителей и велеречивых мужей, разглагольствовавших об обстановке в Америке и о необходимости приструнить вигов. Обыкновенно она оставалась равнодушной к организованному досугу и к людям, которые в нем нуждались, но в тот вечер они ее не раздражали тем, что жевали креветок с открытым ртом, курили вонючие сигары или шумно прихлебывали «чай здоровья», заваренный на сомнительной воде источника. Хотя, вероятно, ее лицо говорило об обратном.
– О боже! Кухарка была права. Она сказала: «Элизе это не понравится! Она терпеть не может скопления людей и шум, это все не в ее духе». Элеонора такая забавная – она считает тебя слишком умной для нашего общества… Но и я полагаю, что это немного глупое увлечение… Если хочешь, можем вернуться домой. Но только я сказала кухарке: «Когда-то на том самом месте было аббатство, так что там Лиззи будет хорошо, как если бы там протекал ручей со святой водой».
– Вся вода святая!
Такое было впечатление, будто на их пути даже небольшое недопонимание возникало вполне осознанно, дабы продемонстрировать прихотливые проявления благодати.
14. Благодать
Элиза Туше полагала, что не могло быть ни обоснования, ни причины для существования красного цвета, деревьев, красоты, глаза, моркови, собаки или еще чего-нибудь на нашей земле. Но как всякий человек, она, несмотря на это, все равно искала причины. Но какое обоснование можно дать любви? Все потому, что она хорошая. И все же неопровержимым фактом оставалось то, что Френсис, со всеми прочими ее особенностями, была также баптисткой (способности души для миссис Туше не имели никакого значения. Она слишком хорошо знала, насколько неспособными могут быть души, начиная с ее собственной). С другой же стороны, эта баптистская церковь, при всех ее несовершенствах, привела Френсис в ряды аболиционистов. И это Френсис, кто, в свою очередь, успешно преобразил смутное аморфное неверие миссис Туше в человеческие узы в пылающую ненависть – чувство, в равной мере неопровержимое по своей силе, но которое было непросто отделить от других чувств, пылавших сейчас в ее душе.
Разве я не брат и не человек?[17]
Раньше, когда миссис Туше размышляла над этой фразой, она вызывала у нее смутное неприятие. Она никогда – давая милостыню попрошайкам, проституткам или еще кому похуже – не считала необходимым придумывать сентиментальные семейные отношения между собой и теми, кому давала подаяние. Самое первое «собрание», которое Элиза посетила вместе с Френсис, она сочла довольно-таки комичным – слишком уж чистосердечным. Но всего за несколько месяцев Энн-Френсис умудрилась произвести настоящую революцию в сердце и душе миссис Туше. Вместе они слушали жуткие свидетельства ямайских священников. Они демонстрировали кандалы и кнуты – миссис Туше держала в своих руках стальной ошейник. Она подписывала старые петиции, составляла новые, штопала рваную одежду, пекла пироги и писала письма, чтобы собрать средства для приезжавших из Америки аболиционистов. В июне в Эксетер-Хаусе[18] она слушала выступление вывезенного младенцем из Дагомеи проповедника, черного что твой пиковый туз, который вещал с кафедры не менее красноречиво, чем сам Пил[19]. И теперь, когда Элиза читала псалмы и размышляла о проданном в рабство Иосифе, он уже не был для нее абстракцией. Он был в ее воображении страдающим сыном Дагомеи с загноившимся ранами на спине – шрамами от ударов бича.
И чем это все было – если не благодатью? Благодатью, которая проявлялась, проистекала сквозь время, как будто Элм-Лодж и все его обитатели провалились в незаштопанную прореху в кармане мира. Маленькая жизнь семейных радостей. Дом для женщин и девочек, кому было легко друг с другом. Моральное совершенствование, благотворительные работы, тихие молитвы. Благодать. И письма от Уильяма сквозили благостным желанием повременить с приездом домой. «Я решил отправиться в Швейцарию». И два месяца спустя: «Возвращаюсь в Италию». Благодать. Одно решение перетекало в другое, объясняя его, даже если логики в нем не было никакой или она была слишком таинственной, чтобы ее понять. Как палец. Как два проникающих пальца. Как два пальца, проникающих в цветок. В полной темноте, когда погасли все свечи. Как будто пальцы и цветок были не отдельными предметами, а одним целым, и посему оказывались неспособными согрешить друг против друга. Два пальца, погружавшиеся в распустившийся цветок, непохожий на дикие цветы в зеленой изгороди – лежавшие слоями, так же внахлест, но каким-то чудесным образом теплые и влажные, пульсирующие, словно сделанные из плоти. Как язык. Как бутончик во рту. Как другой бутончик, явно заготовка для языка, но гораздо ниже.