Ей в ту пору было двадцать четыре. Три года она была замужем. В первый же год она узнала, что не может быть женой. Во второй – что может быть матерью, и уже была ею. На третий год пришло понимание, что вне зависимости от того, что она о себе думала, мать имела над своим ребенком не больше власти, чем раб над своей жизнью. И куда бы Джеймс Туше ни сбежал с ее дорогим Тоби, она не смогла бы узнать, куда, ибо закон не был на ее стороне, а значит, у нее не оставалось надежды вернуть своего ребенка. Но даже если бы у нее было на то законное право, она знала, что не обладала моральным правом. Если ее муж оказался пьяницей, что ж, разве не она его довела до жизни такой? Если он бросил ее, сбежал среди ночи с ребенком, разве не потому, что понял ее истинную цену? Как он это узнал, она не могла понять. Но есть знания, неподвластные языку.
11. Сто фунтов в год
Ее муж и ребенок пропали. К кому ей было обратиться? Кто смог бы действовать в ее интересах? Отец ее умер, брата у нее не было. Она вспомнила, что у мужа был младший кузен – литератор, который сейчас обучался адвокатскому ремеслу. И написала ему униженное письмо. На следующий же день он появился у нее на пороге, словно живой ответ на ее письмо, на вид он был даже моложе, чем она его помнила, расфуфыренный, как граф д’Орсэ[14]. Лицо в обрамлении забавных кудряшек, безупречный фрак небесно-голубого цвета с медными пуговицами, сияющие башмаки, в которых, как в зеркале, отражалось ее лицо, завязанный изысканным узлом желтый галстук. Но он был ее единственной надеждой – и оказался предупредительным и добросердечным. Он не стал расспрашивать о подробностях, только осведомился об именах знакомых Джеймса в Лондоне. Через неделю он напал на след, а затем раздобыл адрес в районе Риджентс-парка. Он написал Элизе, желая заручиться ее разрешением «уладить эту глупую семейную размолвку». Он пообещал привести кузена в чувство. Миссис Туше не ожидала и не желала достичь примирения, она хотела лишь вернуть ребенка. Она в жизни не знала ни одного мужчины, способного позаботиться о младенце. И не верила в такую возможность. Потому она всегда молилась лишь о благополучии няни Дженни, исчезнувшей вместе с ними. Но даже и эта молитва оказалась ядовитой. Именно Дженни и заразила обоих скарлатиной.
Об их смерти Уильям известил ее лично, не почтой. Так что он был рядом с ней, когда она, лишившись чувств, упала на каменные плиты в передней. Он подхватил ее, уложил, вызвал врача. Он поручил горничной ухаживать за ней. Он позаботился обо всех мелочах с величайшим тактом, какого она не ожидала обнаружить у столь молодого человека. А когда обнаружилось завещание и пришло время подумать о ее будущем, он умолил ее препоручить «все толковому джентльмену, занимавшемуся юриспруденцией в конторе моего отца».
Профессиональное мнение сих мужей сводилось к тому, что завещание мистера Джеймса Туше, составленное второпях, было «постыдным и плохо написанным» и не могло быть оглашено вслух в присутствии уважающей себя дамы. Его сочинили в состоянии «жестокой лихорадки, коя, как известно, дурно влияет на мозг», и оно было «недостойным всякого добропорядочного христианина». Завещание не оставляло Элизе вообще никакого обеспечения. Помимо этой бросавшейся в глаза подробности, Уильям не выявил в нем никаких особых деталей, да она и не настаивала, ни в момент оглашения завещания, ни впоследствии при более тщательном его изучении. Достаточно было знать, что ее юный кузен – хотя он, безусловно, прочитал все ужасные обвинения, которые, по ее предположению, содержались в тексте завещания, – похоже, ничуть ее не осуждал. Напротив, он заявил, что намерен «преданно посвятить» себя ее защите и преисполнен решимости обеспечить ей ежегодный доход.
– Будь уверена: мы выманим у этих представителей нашей семьи малую толику их ямайского состояния. Всем известно, что Сэмюэль Туше умер банкротом, но сами Туше, включая и твоего Томаса, никогда не были такими уж бедняками, каких старались из себя корчить… Они, подобно лесным белкам, немало припрятали еще до того, как наш печально знаменитый предок повесился на стойке балдахина!
Вот какого содержания ему удалось добиться для нее. Сто фунтов в год. На тихую жизнь ей вполне бы хватило.
Теперь ей было тридцать один. Душевная боль не прошла, хотя и утихла: она стала фундаментом дома ее жизни. Но если она чем-то и отличалась от других пассажиров переполненного омнибуса, направлявшегося в Лондон, то вряд ли это бросалось в глаза со стороны. Она была уверена, что выглядела точно так же, как и масса других дам своего сословия. Замкнутая и благоразумная, сжимавшая в руках ридикюль, сумочку или саквояж, ибо, в отличие от богатых или бедных, резкие перемены в жизни всегда были возможны, и к ним следовало готовиться заранее. И это была вторая загадка письма Энн Френсис: какую роль Элиза Туше уготовила для себя в жизни сейчас? Она понимала, что обездоленная. Что она настрадалась. Но разве есть те, кто не страдает? Возможно, страдания выпали на ее долю слишком рано, наделив особо проницательным пониманием людей? Она была молодой вдовой, познавшей «трудности в личной жизни». Она была матерью, которая потеряла ребенка, умершего от скарлатины вдали от дома, в незнакомом городе, на руках у няни-ирландки. С ней в жизни уже случилось все самое худшее. Но другим людям какой в этом прок? Чем она может им помочь? Но почему они так думали?
12. Поездка в Элм-Лодж, весна 1830 года
Это было, без сомнения, приметой дурного характера, но ей не нравилось за городом. Она там жила, но ей там не нравилось. Эдинбург был в ее крови. Города были в ее крови. Ее соседи по омнибусу могли жаловаться на хлопья сажи и вонь в воздухе, на невероятную толчею экипажей и телег на улицах, но Элизе нравились всплывавшие в памяти сценки лондонской жизни: свадьба в Мейфэре, и как на Чаринг-кросс-роуд женщина ударила другую метлой, и как группа уличных музыкантов-эфиопов выступала перед Вестминстерским дворцом. Слишком быстро они миновали живописное mêlée[15] Оксфорд-стрит. Когда омнибус обогнул Тайбернское дерево[16], она тихонько помолилась за души мучеников, после чего все ее мысли отдались долгой скучной поездке по сельской Эджвэр-роуд. Вокруг, насколько хватало глаз, тянулись нескончаемые поля.
На постоялом дворе «Красный лев» поменяли лошадей. Элиза решила последний отрезок пути в полмили пройтись пешком по чудесному Килберну – в качестве наказания. Взгляни на агнца, что скачет среди колокольчиков, говорила она себе, но, честно говоря, агнец ей был скучен. Вместо того она мысленно перечисляла придорожные заведения, мимо которых шла: таверны «Петух», «Старый колокол», «Черный лев» – и Килберн-Уэллз вдали, где молодая мать могла укрепить здоровье на родниках, а миссис Туше могла заказать добрый котелок креветок. «Я пробуду там три недели, самое большое – месяц. С самого начала я внесу ясность. У меня своя судьба в жизни и, слава Господу, достаточное содержание, и я не нуждаюсь ни в ком и ни в чем. Это я скажу очень четко». Никто не встретился миссис Туше на дороге, за исключением беззубого фермера, гнавшего палкой стадо свиней, но по ее ощущениям, он и сам увидел, что эта высокая, решительная женщина, которая несла три сумки без посторонней помощи, не нуждалась ни в ком и ни в чем.
Она и не рассчитывала на удовольствие быть кому-то нужной.
– Элиза, а ты, оказывается, гораздо выше, чем я думала!
Энн-Френсис Эйнсворт стояла в дверях Элм-Лоджа – простенького прямоугольного дома, утопавшего во вьющихся розах и окруженного вязами. Ее распущенные волосы соломенного цвета ниспадали на плечи. Элиза сочла, что у нее более тонкие черты лица, чем на портрете. На ее лице застыло выражение бесхитростной простоты – словно ей никогда не приходило в голову сказать что-то иное, кроме того, о чем она в данный момент думала, – и вокруг нее копошились дети, вцепившиеся в ее ноги и облепившие ее руки. Практичная Элиза поставила сумки там, где стояла, под яблоней, и сделала шаг вперед, чтобы взять у нее младенца. Тяжелый, как Тоби. Пахнет, как Тоби.