«Из смиренья не пишутся стихотворенья…» Из смиренья не пишутся стихотворенья, И нельзя их писать ни на чье усмотренье. Говорят, что их можно писать из презренья. Нет! Диктует их только прозренье. «Я понял! И ясней и резче…» Я понял! И ясней и резче Жизнь обозначилась моя, И удивительные вещи Вокруг себя увидел я. Увидел то, чего не видит Иной вооруженный глаз И что увидеть ненавидит: Мир я увидел без прикрас! Взор охватил всю ширь земную, Где тесно лишь для пустоты. И в чащу он проник лесную, Где негде прятаться в кусты. Я видел, как преображала Любовь живое существо, Я видел Время, что бежало От вздумавших убить его. Я видел очертанья ветра, Я видел, как обманчив штиль, Я видел тело километра Через тропиночную пыль. О вы, кто в золоченой раме Природы видите красу, Чтоб сравнивать луга с коврами И с бриллиантами росу, Вглядитесь в землю, в воздух, в воду И убедитесь: я не лгу, А подрумянивать природу Я не хочу и не могу. Не золото лесная опаль, В парчу не превратиться мху, Нельзя пальто надеть на тополь, Ольху не кутайте в доху, Березки не рядите в ряски, Чтоб девичью хранить их честь. Оставьте! Надо без опаски Увидеть мир, каков он есть! Страусы Когда Пахнёт Великим хаосом — Тут не до щебета веселого, И кое-кто, подобно страусам, Под крылья робко прячут головы. И стынут В позах неестественных, Но все-таки и безыскусственных, Забыв о промыслах божественных И обещаниях торжественных, Бесчувственны среди бесчувственных. И смутные, Полубесплотные, Покуда буря не уляжется, Одним тогда они встревожены: А вдруг кому-нибудь покажутся Ножнами их подмышки потные, Куда, как шпаги, клювы вложены. «Мне кажется, что я воскрес…» Мне кажется, что я воскрес. Я жил. Я звался Геркулес. Три тысячи пудов я весил. С корнями вырывал я лес. Рукой тянулся до небес. Садясь, ломал я спинки кресел. И умер я… И вот воскрес: Нормальный рост, нормальный вес — Я стал как все. Я добр, я весел. Я не ломаю спинки кресел… И все-таки я Геркулес. Моря
Когда Ненастья Черный веер Разводит бурную волну, Моряк хватается за леер: — Ну, ничего! Не утону! И подтверждает Скрип штурвала И белой пены кутерьма, Что этот веер вышивала Совсем не смерть, А жизнь сама. За Северным Полярным кругом Лежат студеные моря, Над средиземноморским югом Пылает древняя заря. На Антарктических просторах Седой июль лелеет льды, Есть лунные моря, в которых Ни льда, ни рыбы, ни воды, Есть Море Мертвое, Плотнее, Чем серебрящаяся ртуть, Но море жизни всех бурнее — Ты понимаешь — вот в чем суть! «И вскользь мне бросила змея…» И вскользь мне бросила змея: «У каждого судьба своя!» Но я-то знал, что так нельзя — Жить извиваясь и скользя. IV Музыкальный ящик Что песня? Из подполья в поднебесье Она летит. На то она и песня. А где заснет? А где должна проснуться, Чтоб с нашим слухом вновь соприкоснуться? Довольно трудно разобраться в этом, Любое чудо нам теперь не в диво. Судите сами, будет ли ответом Вот эта повесть, но она — правдива. Там, Где недавно Низились обрывы, Поросшие крапивой с лебедою, Высотных зданий ясные массивы Восстали над шлюзованной водою. Гнездится Птица Меж конструкций ЦАГИ, А где-то там, За Яузой, В овраге, Бурля своей ржавеющею плотью, Старик ручей по черным трубам скачет. Вы Золотым Рожком его зовете, И это тоже что-нибудь да значит… …Бил колокол на колокольне ближней, Пел колокол на колокольне дальней, И мостовая стлалась все булыжней, И звон трамвая длился все печальней, И вот тогда, На отдаленном рынке, Среди капрона, и мехов, и шелка, Непроизвольно спрыгнула с пластинки Шальная патефонная иголка. И на соседней полке антиквара, Меж дерзко позолоченною рамой И медным привиденьем самовара Вдруг объявился Ящик этот самый. Как описать его? Он был настольный, По очертаниям — прямоугольный, На ощупь — глуховато мелодичный, А по происхождению — заграничный. Скорей всего, он свет увидел в Вене, Тому назад столетие, пожалуй. И если так — какое откровенье Подарит слуху механизм усталый? Чугунный валик, вдруг он искалечит, Переиначит Шуберта и Баха, А может быть, заплачет, защебечет Какая-нибудь цюрихская птаха, А может быть, нехитрое фанданго С простосердечностью добрососедской Какая-нибудь спляшет иностранка, Как подобало в слободе немецкой, Здесь, в слободе исчезнувшей вот этой, Чей быт изжит и чье названье стерто, Но рынок крив, как набекрень одетый Косой треух над буклями Лефорта. И в этот самый миг На повороте Рванул трамвай, Да так рванул он звонко, Что вдруг очнулась вся комиссионка И дрогнул ящик в ржавой позолоте И, зашатавшись, встал он на прилавке На все четыре выгнутые лапки, И что-то в глубине зашевелилось, Зарокотало и определилось, Заговорило тусклое железо Сквозь ржавчину, где стерта позолот. И что же? Никакого полонеза, Ни менуэта даже, ни гавота, И никаких симфоний и рапсодий, А громко, так, что дрогнула посуда, — Поверите ли? — грянуло оттуда Простое: «Во саду ли в огороде». Из глубины, Из самой дальней дали, Из бурных недр минувшего столетья, Где дамы в менуэте приседали, Когда петля переплеталась с плетью Когда труба трубила о походе, А лира о пощаде умоляла, Вдруг песня: «Во саду ли, в огороде — Вы слышите ли? — девица гуляла»! |