Я не хотел предсказывать войну, которую предчувствовал. Так больной, знающий, что его болезнь смертельна, надеется, несмотря ни на что: почему бы в диагноз не вкрасться ошибке, почему бы не подоспеть чудодейственному лекарству?
Мне хорошо запомнилась дискуссия во Французском философском обществе. Из восьми пунктов конспекта некоторые кажутся мне сейчас такими же обоснованными и неопровержимыми, как сорок лет тому назад. Например, все нынче согласны с тем, что Франции или Великобритании никогда не удалось бы умиротворить Гитлера или удовлетворить его экономическими уступками. Но утверждать это тогда было бы бесполезно, ибо многие люди доброй воли верили или хотели верить, что Германию и Италию, не имеющих достаточно пространства и колоний, толкают к завоеваниям затруднения с платежными балансами и что щедрые предложения могут отвлечь их от авантюр. Сходным образом Валери Жискар д’Эстен написал несколько лет тому назад предисловие к книге[85] развивающей иллюзию такого же рода: благодаря торговле с Западом Советский Союз якобы постепенно преобразуется и поверит в наши ценности. Демократы, при всем их антимарксизме и меркантилизме, легко поддаются влиянию вульгарного марксизма, ибо неспособны понять, что и Гитлер, и Муссолини, и Сталин, каждый на свой лад, думают одинаково: политика прежде всего. Так же думают Брежнев или Андропов: военный бюджет, поглощающий 15 % национального продукта, не оставляет сомнений относительно порядка приоритетов.
Я оставил бы также без изменений пункт 8: альтернатива «коммунизм или фашизм» не является фатально неизбежной. В отличие от значительной части интеллигенции, я никогда не попадался в ловушку этой мнимой фатальности. Я и сегодня повторил бы фразу своего комментария: «Смесь безграничной и иррациональной власти, рационализированной техники и демагогической пропаганды — вот карикатурный образ возможного бесчеловечного общества».
Против всех остальных пунктов конспекта я написал бы на полях: «Верно, но…» Я решил взять тезис Парето об элитах за исходную точку моей интерпретации режимов, которые называл тоталитарными, в частности муссолиниевской Италии и гитлеровской Германии. Мне кажется, я был прав в основных чертах, по крайней мере в отношении Третьего рейха. Одним из главных, если не главным фактом в этих странах было «образование новых правящих элит… элит, склонных к насилию, составленных из полуинтеллектуалов или авантюристов, циничных, деятельных, стихийно макиавеллистических». Один из дежурных коммунистов, Моблан, возразил мне, что новые элиты находятся на службе крупного капитала, что Гитлер по-прежнему выслушивает приказания Круппа, — возможно, коммунисты думают так до сих пор. Кроме них, никто уже не принимает всерьез это клише. Однако я недостаточно показал различие между Германией Гитлера и Италией Муссолини. Старый класс хозяев экономики, Церковь и монархия сохраняли в Италии сильные позиции. Муссолини больше походил на латиноамериканских каудильо 112, чем на чудовищ истории — Гитлера или Сталина.
В пункте 2: «Тоталитарные режимы враждебны в первую очередь демократиям, а не коммунизму» я подспудно критиковал коммунистическую, или марксистскую, теорию, согласно которой фашизм и демократия — всего лишь политические надстройки, камуфлирующие все то же господство крупного капитала. Я хотел сказать, что национал-социализм несет с собой настоящую революцию (в отношении Италии это положение было более спорным), революцию ценностей и институтов. Я защищал этот тезис начиная с 1933 года, в Берлине, когда французы во Französisches Akademiker Haus задавали себе вопрос: знаменует ли приход Гитлера на пост канцлера начало революции.
Я пошел дальше и отважился на формулировку, которая покоробила многих моих слушателей: «Тоталитарные режимы подлинно революционны, демократии же по своей сути консервативны. Франция и Великобритания, богатые и пресыщенные державы, стихийно стремятся к сохранению статуса-кво». Констатировав это положение, я хотел рассеять иллюзию, будто have not[86] удовольствуются брошенной им костью. Но в другом, более глубоком смысле, который я выразил несовершенно, «демократические, парламентские режимы являются хранителями ценностей и принципов европейской цивилизации», тогда как национал-социализм «разрушает нравственный и социальный фундамент старого порядка». Я думаю так и сегодня — имея в виду, что консерватизм демократий не исключает реформ. Даже фраза «Поэтому нет ничего более странного, чем симпатия, которую так долго выказывали им консерваторы Франции и Англии», если ее слегка отредактировать, не лишена здравого смысла. Консерваторы Франции и Англии не поняли, что устранение социал-демократов и коммунистов — не единственная цель гитлеровцев, что те угрожают также французским и английским консерваторам, и даже консерваторам немецким. Сплочение всех правящих классов Западной Европы вокруг демократических институтов, произошедшее после 1945 года, объясняется опытом правых революций и верной оценкой представительных режимов.
Более спорным, по крайней мере в моей формулировке, кажется мне сейчас утверждение, что дипломатические конфликты не рождаются из конфликтов идеологических. Я хотел этим сказать, что Гитлер пощадил бы фашистскую Францию не более, чем Францию демократическую, — и в этом я был прав; однако национал-социалистский и в меньшей степени муссолиниевский режимы определялись волей к завоеваниям. В этом смысле идеология, воплощенная в режиме, вела к войне. Этьен Манту, которого мы с Сюзанной очень любили, умнейший человек, перед которым открывалась блестящая карьера, благородная натура, притягивавшая к себе сердца учителей и товарищей, прислал мне письмо, где высказывался по существу дела. Вот отрывок из него: «Верно, что столь противоположные идеологии могли бы существовать рядом, не вызывая конфликта, если бы они оставались чисто национальными. Но не так обстоит дело с советским тоталитаризмом, самой сутью которого является (или был и, возможно, еще будет) всемирный прозелитизм и, следовательно, всемирная агрессия». Не касаясь Советского Союза, я поневоле искажал анализ ситуации.
Несколько фраз возмутили, и не без причины, некоторых моих читателей или слушателей: «К несчастью, до настоящего времени антифашистские движения усугубили политические и нравственные недостатки демократий, недостатки, представляющие лучшие аргументы в пользу тираний». И немного ниже: «Излишества иррационализма не дискредитируют — совсем напротив! — работу по пересмотру прогрессизма, абстрактного морализма или идей 1789 года. И демократический консерватизм, и рационализм могут спасти себя, только обновляясь».
Фраза, направленная против антифашистских движений, отголосок моей критики правительства Народного фронта, несправедливо возлагала на один лагерь ответственность, которую несли оба. Слова о пересмотре прогрессизма и демократического консерватизма выражали скорее эмоции, чем разработанные идеи. В действительности во мне преобладало одно чувство — близости войны. Качеством, на монопольное обладание которым претендовали тоталитарные режимы и которого не хватало демократиям, была, по моему убеждению, готовность к борьбе.
В моем докладе, сделанном в начале заседания, я также нахожу мысли, которые были впоследствии скорее подтверждены, нежели опровергнуты историческими исследованиями. У нас, говорил я, извращенное представление о революции. Мы считаем ее освободительной по своей сути; между тем похоже, что революции XX века приводят если не к порабощению, то к авторитарным режимам. Они порождают более разветвленную и жестокую власть, чем та, которая им предшествовала. Они расширяют организацию по технической модели — бюрократию. Я мог бы процитировать Токвиля и тем самым скорректировать и смягчить противопоставление революций XIX и XX веков. Революции прошлого столетия вдохновлялись философией свободы и философией личности, однако государство, порожденное Великой французской революцией, тоже оказалось более вездесущим и сильным, чем монархия, которую стесняли бесчисленные привилегии и вольности. Было и другое сходство. Я не ошибся, подчеркнув «новый феномен»: «Вожди, вышедшие из народных масс, могут оставить позади представителей старых правящих классов…» Некоторые историки настаивали недавно на том, что национал-социалистский режим привел к демократизации в отношениях между людьми. Может быть, я несколько преувеличивал, но не был совсем не прав, заявляя, что «шесть лет национал-социалистского режима сделали то, чего не смогли совершить пятьдесят лет социал-демократии: уничтожили почтение к традиционному престижу».