С тех пор личность Леона Блюма претерпела такое же преображение, как личность Жана Жореса в период между двумя войнами. Его мужество перед судьями в Риоме, низость тех, кто затеял против него судебный процесс, чуть ли не единодушное восхищение, встретившее его по возвращении из Германии, делают почти невозможной для людей, не живших в 30-е годы, трезвую оценку деятельности главы первого правительства Народного фронта. А тогда ненависть правых к этому крупному буржуа, социалисту и еврею, — ненависть, едва понятная послевоенным поколениям, — не позволяла нам давать нашей критикой аргументы людям или партиям, с которыми у нас не было ничего общего. Вот почему я доверил свой анализ экономической политики Народного фронта «Ревю де Метафизик э де Мораль», журналу для немногих.
В левом лагере помнят, вернее, хотят помнить исключительно о реформах, ставших событием и переживших свое время: об оплачиваемых отпусках, о коллективных договорах, о ставших теперь обычными переговорах между профсоюзами и предпринимателями. Действительно, Франция отставала от других демократических стран Европы в отношении социального законодательства и социальной практики. Крупная буржуазия, хозяева, напуганные захватом заводов, возненавидели того, кто спас их от революции, но одновременно поколебал суверенную власть предпринимателей. Ошибки Леона Блюма не отменяют его заслуг. Те и другие столь же бесспорны, как благородство его личности.
Впрочем, в смягчающих обстоятельствах не было недостатка. Франция не имела института экономической конъюнктуры. Статистика безработицы вызывала сомнения. Программу Народного фронта разработала Комиссия, в которой «Комитет бдительности» сыграл, вероятно, не меньшую роль, чем делегаты от партий. Незнание действительного положения дел характеризовало не только политических деятелей; лидеры экономики проявляли не больше прозорливости. Вопреки всему, Поль Рейно, прислушивавшийся к советам французского банкира в Соединенных Штатах Андре Истеля, критиковал заблуждения правителей и, один из всех, говорил правду без прикрас. Леон Блюм не превосходил остальных представителей правящего класса ни знаниями, ни верностью суждений. Спустя год Сенат положил конец эксперименту, и социалистическая партия согласилась участвовать в правительстве, в котором уже не играла руководящей роли.
После поражения, которое потерпело первое правительство Народного фронта, события шли своим чередом, не удивляя нас. Радикалы во главе с Камиллом Шотаном сменили социалистическое руководство. Инфляция продолжалась; за первой девальвацией, которую слишком долго откладывали, последовала вторая. Вследствие слияния двух конфедераций трудящихся коммунисты заняли ключевые позиции в ВКТ. За пределами страны происходило следующее: муссолиниевская Италия связала свою судьбу с судьбой Третьего рейха. Когда весной 1938 года Гитлер решил аннексировать Австрию, отстранив канцлера Шушнига, преемника убитого в 1934 году Дольфуса, во Франции не было правительства, а Муссолини смирился с событием, которое помог предупредить несколькими годами ранее. Как только вермахт вошел в Вену, встал вопрос о Чехословакии. Через несколько месяцев состоялся Мюнхен.
Название столицы Баварии осталось в политическом лексиконе всего мира как имя нарицательное, как символ. Мюнхен — это принесение в жертву союзника в надежде самому избежать силового испытания; это иллюзия, будто агрессор удовольствуется победами, одержанными без боя; это умиротворение в противоположность сопротивлению. Таким образом, то, что называют мюнхенской политикой, означает ныне нравственную вину и одновременно интеллектуальный просчет, трусость и отсрочку войны, которая становится от этого еще более неизбежной и потребует еще больших жертв. Я не претендую на то, чтобы исправить это толкование; в конце концов, несмотря на самые неоспоримые факты, историкам не удалось развеять легенду о разделе мира в Ялте.
Между 1936 и 1939 годами большинство французов — или, точнее, большинство политиков и интеллектуалов — примкнуло к одному или к другому лагерю: за или против итальянского фашизма и завоевания Абиссинии, за мятежных испанских генералов или в защиту Республики. Левые в своей массе не поняли, что занятие Рейнской области резко нарушало равновесие сил в Европе: наша армия, находясь на оборонительных позициях за линией Мажино, теряла возможность прийти на помощь нашим союзникам на востоке от рейха. С 1933 по 1936 год левые не призывали к перевооружению, они объявляли гонку вооружений заранее проигранной. Они стали сторонниками сопротивления Гитлеру, даже и военного, начиная с войны в Испании. Сопротивление Гитлеру в марте 1936 года предполагало минимум риска; сегодня мы знаем, что опасности вообще не было, но и тогда нам следовало знать, что она невелика. Вмешательство в Испании было небезопасным, во всяком случае для национального единства. В сентябре 1938 года, согласно союзническим обязательствам, мы должны были объявить войну Германии, если та бросит свои когорты на захват Богемского четырехугольника. На этот раз сопротивление подразумевало вероятность войны, но другой вариант состоял в том, чтобы вынудить Прагу к капитуляции, то есть к отторжению Судет и тем самым потере фортификаций и военного снаряжения. После своей бескровной победы Гитлер известил мир об огромных размерах добычи.
Государственные деятели и простые граждане спрашивали себя: блефует ли Гитлер или он действительно решил напасть на Чехословакию в случае, если она не уступит? Если Гитлер блефовал, то сопротивление иначе называлось обеспечением мира. Если не блефовал, то сопротивление привело бы к войне — локальной непременно, а возможно, и общей. Те, кто поддерживал мнение о блефе, делали это для очистки совести: кто же не выбрал бы, ликуя, мир, завоеванный мужеством и без войны? Но подобные речи, несомненно ловкие, казались мне бесчестными. На другой день после Мюнхена, начав свою лекцию в Школе Сен-Клу, я посвятил полчаса размышлениям о кризисе. Я прокомментировал «трусливое облегчение» Леона Блюма и в особенности обвинял «торговцев сном», как их называл Ален, — тех, кто призывал французов к твердости, успокаивая их при этом относительно цены, которую эта твердость потребует.
Я общался с Германом Раушнингом, сохранившим связи в немецких армейских кругах и среди консерваторов, враждебных авантюре фюрера. Он не раз говорил со мной о заговоре генералов; уверял, что военачальники взбунтовались бы в ответ на гитлеровский приказ атаковать Чехию, как называл эту страну фюрер[82]. Я проводил Раушнинга к Гастону Палевски, начальнику секретариата Поля Рейно, после подписания Мюнхенского соглашения; Палевски выслушал с видимым скептицизмом слова этого бывшего мэра Данцига. Заговор существовал, о чем позже рассказал Гальдер. Однако историки спорят о нем вплоть до сегодняшнего дня. Отказались ли бы в последнюю минуту военачальники повиноваться человеку, которому принесли присягу? Низложили ли бы они Гитлера?
Как бы то ни было, никто не имел права категорически утверждать, что Гитлер блефует, и нам сегодня известно, что он не блефовал. Он даже иногда сожалел, что вмешательство Муссолини не позволило ему уничтожить Чехословакию силой оружия. Памятуя о риске войны и союзнических обязательствах, государственный деятель и граждане должны были бы взвесить, чего будет стоить и какие преимущества даст отсрочка. Если предположить, что война неизбежна, что Гитлер, вопреки своим торжественным заявлениям («последнее требование»), продолжит неуклонно осуществлять планы, начертанные в «Майн Кампф», и проекты, изложенные в 1937 году высшему командованию, то какую дату следовало предпочесть — 1938 или 1939 год? Разбушевавшиеся страсти не давали возможности рассуждать здраво.
Я не исключаю себя из числа тех интеллектуалов, в адрес которых направлена эта критика. Я не думал, что Гитлер блефует; я был антимюнхенцем, как тогда говорили, но эмоционально, без достаточного знания соотношения сил, не размышляя о таком серьезном и, возможно, веском доводе, как «отсрочка». Противники Мюнхена — скорее под влиянием чувства, чем разума, — рукоплескали повороту в английской политике после вступления в Прагу германских войск. Только позднее я понял то, что любой дипломат должен был понять сразу: заключив с Польшей договор о взаимной помощи, Соединенное Королевство автоматически предоставляло гарантию Советскому Союзу, не получив от него ничего взамен.