Военные причины поражения не дают исчерпывающего объяснения, а отсылают наблюдателя к более общим соображениям. Почему прогресс военной мысли в последней трети XVIII века сменился ее закатом в XIX, продолжавшимся вплоть до ее возрождения после 1870 года? Почему французская наука пришла в упадок после первой трети XIX века? Почему на протяжении всего XIX столетия отсутствовали настоящие университеты? Высшие школы, юридические и медицинские факультеты давали хорошее, но чрезмерно ориентированное на практику образование. На каждый из этих вопросов социологический анализ мог бы дать хотя бы основные элементы ответа; обобщив их, можно предложить такую, скорее литературную, чем строго научную, краткую формулировку: сообщество показало себя неспособным принять вызовы времени, реформировать институты, не отвечающие новым требованиям. Утрата численного преимущества не делала катастрофу 1870 года неизбежной; и мне кажется, что она не была ответственна ни за научный, ни за военный упадок страны.
После 1918 года, несмотря на победу, тревожное сознание упадка продолжало мучить французов, во всяком случае наиболее прозорливых. В 30-е годы фасад, который еще сохранял импозантность сразу после войны, облез, растрескался и понемногу рассыпался; экономика не выходила из кризиса; французы ненавидели друг друга; многие члены тех или иных партий ориентировались на иностранные образцы — Москву, Берлин или Рим; Лига Наций в Женеве начиная с 1933 или 1934 года не значила больше ничего. Упадок 30-х нами пережит, мы ощутили его характерную особенность — бессилие сообщества ответить на угрозу извне из-за отсутствия внутреннего единства. Правящий класс не сумел понять мировой кризис и справиться с ним. Он пассивно смотрел на то, как Гитлер идет к завоеваниям и войне. Французам недоставало Макиавеллиевой virtù, той, которая создает великие империи и без которой погибают государства.
В первой из трех передач, прошедших на «Антенне-2» в октябре 1981 года, я упоминал об «упадке» 30-х годов. После этого я получил прекрасное письмо от Андре Фермижье; он тоже говорил о 30-х годах, о которых у него осталось ослепительно светлое воспоминание: «В иные моменты я слушал Вас с некоторым удивлением, а именно, когда Вы поведали о неотступном ощущении упадка, которое преследовало Вас в предвоенные годы. Быть может, причина в моей тогдашней крайней молодости, но я сохранил об этом времени скорее ослепительно светлое воспоминание, и мне часто случается повторять: кто не знал Франции до 1940 года, тому неизвестно, что такое сладость бытия! Приветливость людей, легкость жизни (я не сын архиепископа), необычайная красота всего и присутствие повсюду цивилизации. Разумеется, драма существовала, и здесь трудно было что-то поделать, но при этом — такое стремление к счастью, такая реальность счастья; и, конечно, именно оттого французам не хотелось сражаться (немцам же было почти нечего терять). Уж не говоря о том, что довоенный Париж оставил по себе воспоминание непрерывного культурного праздника: Ренуар, Жуве, „Нувель ревю франсез“, Опера Жака Руше, французское кино (heu! quantum mutatus ab illo![260]), Лейрис, Жид, Монтерлан (да!), включая даже тех людей, которые потом немало действовали мне на нервы, — можем ли мы сегодня предложить что-либо подобное? Даже на выставке 1937 года 320, которую так разругали, было больше хорошей архитектуры, чем во всем, что построили во Франции (и в Европе) за последние тридцать лет. Я думал обо всем этом на выставке Мартен дю Гара в Национальной библиотеке: ведь последний период его жизни приходится на Ваши годы. Повторяю: я вижу драму, но где же тут упадок?»
А. Фермижье справедливо напоминает мне о неоднозначности понятия «упадок». Говоря о «реальности счастья», он забывает о трудности положения рабочих в 1933–1936 годах, о том, как после ликования 1936-го 321 в страну вернулись горечь, забастовки и социальная напряженность, не оставлявшие места для счастья. Иначе ли обстояло дело с культурой? Возможно, сравнение «омолодившейся» послевоенной Франции с Францией периода «упадка» 30-х годов окажется не в пользу первой. Да, мы знаем, роман, живопись, творения мысли и искусства не всегда расцветают под солнцем военных побед, как и не всегда чахнут в тени поражений. Французская живопись в XIX веке пережила ряд режимов, испытав, быть может, влияние славы или беды, но всегда оставаясь творческой, яркой. Доктринеры упадка большей частью склонны приписывать одинаковую судьбу государству и его культуре. Единственный народ, который можно сегодня назвать имперским, — великорусский — уж конечно не переживает свой Периклов век. Может быть, Париж времен Жуве блистал ярче, чем Париж Патриса Шеро (хотя я в этом не уверен). Может быть, абстрактная живопись в свою очередь исчерпает себя, а что до современной архитектуры, то никто не станет ее защищать. Но эта Франция 30-х не интересовалась внешним миром. Много ли было книг, из которых она могла бы узнать о своем месте в мире, о загнивании своей экономики, об устарелости университетов, об отставании науки (за исключением нескольких великих имен)? Пресса — политическая и экономическая — была в 30-е годы на удивление убога.
После 1945 года, вопреки колониальным войнам и потере империи, французы продемонстрировали совершенно иную жизненную энергию, чем в довоенные годы. Несчастье стало лучшим учителем, нежели кратковременное опьянение победой, за которую было слишком дорого заплачено. Разумеется, наша страна участвовала в «чудесах» европейского процветания, хотя и не вышла на первые места в ходе тех «тридцати славных лет». Во всяком случае, книга швейцарского историка «Франция живет по часам своей колокольни», казавшаяся несколько карикатурной уже при своем появлении три десятка лет назад, рассказывает об исчезнувшей Франции. К добру или к худу, мы стали наравне с нашим веком: современная индустрия, разросшиеся города, конец крестьянства, информатика. Математика оттесняет на второй план гуманитарные науки. В 80-е годы мир перестал быть неизвестным для французов — молодежи, высших государственных служащих, побывавших в американских университетах, журналистов. «Frankreichs Uhren gehen nicht[261] anders»[262].
В 1975–1976 годах я набросал анализ процесса утраты Великобританией своего былого значения, попытавшись уточнить роль, сыгранную каждым из расплывчатых, однако очевидных зол, каковы гордость достигнутым успехом, усталость наследников и помехи развитию, создаваемые опережением. Конечно, строгое разграничение здесь невозможно, тем не менее последствия каждого зла сами приходят на ум. Трудно ликвидировать промышленную отрасль (судостроение), у которой славное прошлое. Получившие титул предприниматели пристрастились к образу жизни аристократов и уже не завоевывают рынки так рьяно, как их отцы. Правящий класс, возвысивший свою страну, не сразу замечает первые признаки упадка.
В «Слове в защиту» я рассматривал только последнюю фазу утраты Англией своих позиций. В последней четверти XIX века лидером в бурно развивавшихся промышленных отраслях — химической индустрии, производстве электроэнергии — стала Германия. В период между двумя войнами управление экономикой (с 1919 по 1931 год), дипломатия перед лицом гитлеровской опасности (с 1933 по 1939 год) свидетельствовали об ослеплении и слабости. После 1945-го деколонизация, проводимая англичанами, казалась нам, по эту сторону Ла-Манша, образцовой. Но темпы роста, наполовину уступавшие главным странам континента, повлекли за собой умаление Соединенного Королевства по сравнению с его партнерами и традиционными соперниками.
Утрата былого значения или (и) упадок? Заслуги сообщества не измеряются темпами роста; качество жизни, межличностных отношений не страдает от относительной медленности экономического роста — напротив. Все так, но при этом — пусть сколько угодно проклинают наш стальной и компьютерный век те, кто тоскует по Барбезье и деревушкам в тени колокольни, — экономические достижения сделались в нашу эпоху одним из самых надежных показателей virtù народа, его способности к совместным действиям. Если завтра валовой продукт Соединенного Королевства в пересчете на душу населения упадет до уровня Испании, то сможет ли британская цивилизация, очарование которой мы испытываем, едва ступив на землю Острова, выстоять вопреки классовым распрям и эмиграции своих лучших представителей?