В 1974–1975 годах, через девятнадцать лет после «Восемнадцати лекций», первый нефтяной шок в сочетании с псевдонаучными пророчествами Римского клуба смущал умы, едва оправившиеся от лихорадки 1968-го. Речь шла не столько о самокритике, сколько о возвращении через двадцать лет к тем же проблемам.
Слово «индустрия» восходит к XVII веку; оно означало тогда изобретательность, искусность, сноровку, умение. Малый словарь Робера приводит выражение Фенелона: «могущество и индустрия (изобретательность) Минервы»; словарь Литтре цитирует Мольера: «Потише, эта речь — плод моей индустрии»; у Расина в «Ифигении»: «Но вскоре, со своей жестокой индустрией, со мной заговорил про родину и честь». От «сноровки» и «умения» происходит более широкое значение, получившее распространение в XVIII веке: совокупность видов деятельности, связанных с производством богатств, переработкой сырья и других материалов. Литтре приводит фразу Вольтера, которая любопытным образом отвечает Zeitgeist, духу времени, конца XX века: «Индустрия исправила тот ущерб, который природа и небрежение нанесли нашим краям».
Сенсимонисты ответственны, по-видимому, за исторический или идеологический смысл, приданный индустрии. Вероятно, сам Сен-Симон изобрел существительное «industriel» (промышленник), противопоставив это понятие «рабочему» или «чернорабочему»; он отличает его также от собственника, который, не будучи управляющим, не работает. Зато сенсимонисты отнюдь не противопоставляют индустрию сельскому хозяйству, коммерции и банкам. В «Изложении доктрины Сен-Симона» я нашел выражение «банковская индустрия». Термины «индустриализм», «банковская система» приобретают историко-философское содержание: они обозначают общественное устройство, являющееся антитезой другого устройства — «военной системы». Эпоха, когда люди сообща эксплуатируют природу, приходит на смену эпохе, когда люди эксплуатировали друг друга.
В «Разочаровании в прогрессе»[255] я напомнил о сравнении, которое Огюст Конт проводил между военным и индустриальным обществами. Мы знаем, что применительно к нашему времени сенсимонисты и Огюст Конт ошибались: частичное господство, приобретенное людьми над природой, предоставляет им больше средств для взаимного истребления, чем оснований для взаимопонимания. Но стоит только устранить соблазнительную альтернативу «индустриальное или военное общество» — и индустриальная система в том виде, в каком Анфантен и Базар излагают ее в «Доктрине Сен-Симона», оказывается предвосхищающей во многих пунктах марксистскую мысль. Оба пророка обличают эксплуатацию человека человеком, которой индустриальная система должна положить конец; оба воспевают благодетельные свойства организации, а не рынка. Их социализм можно назвать организаторским, поскольку они осуждают наследование и ставят труд на службу благосостоянию большинства.
Хотя сенсимонисты тоже констатируют существование социальных противоречий, они никогда не приходят к основным положениям марксизма, каковыми являются мессианская роль пролетариата и коренная противоположность между капитализмом и социализмом. Сенсимонисты остаются в некотором роде поборниками элитизма, заключающегося в том, чтобы действовать для масс, а не при помощи масс; а главное, они не разработали теории, эквивалентной критике капитализма и классической экономике. Маркс воспользовался идеями Рикардо 315, чтобы создать научную теорию эксплуатации и обосновать теорию о двух радикально противоположных общественных устройствах, одно из которых неизбежно уступит место другому.
В 1974 году я обращался уже не к настороженной, а то и враждебной аудитории, но к такой, которая была заранее расположена в мою пользу. Судя по парижской моде, обстановка изменилась совершенно, по крайней мере на поверхности. В 1955-м французы еще не были уверены в своем экономическом прогрессе и барахтались среди последних всплесков деколонизации. Третий курс лекций, прочитанный в 1957/58 учебном году, совпал с возвращением к власти Генерала. Моя последняя лекция состоялась в мае 1958-го, в последние дни существования Четвертой республики. В 1974 году сомнения первых послевоенных лет уже принадлежали к прошлому; исчез и чрезмерный оптимизм, вскормленный рядом «чудес», произошедших одно за другим или одновременно в европейских странах. Теперь мировая капиталистическая экономика страдала от небывалой болезни — «стагфляции». Она страдала одновременно от двух зол, которые, согласно общепринятой мудрости (conventional wisdom), взаимоисключаются — инфляции и стагнации. Механизм роста заело, и попытки вновь привести его в движение благодаря дополнительной дозе инфляции оказывались безуспешными. Обычное лечение не помогало. Искали нового Кейнса. Увеличение в четыре, пять, десять раз цены на горючее задним числом показало Западу, каким огромным и необоснованным преимуществом он пользовался в течение предыдущей фазы. Дороговизна нефти (дороговизна лишь относительная — в сравнении с недавним прошлым) придавала некоторое вероятие тезисам Римского клуба. Из всего этого вытекала совершенно новая проблематика.
Я кратко изложил причины, по которым неохотно употребляю термин «постиндустриальное общество». Несомненно, бурно развивающиеся отрасли индустрии зависят ныне более непосредственно от науки, чем старые отрасли, хотя химическая промышленность конца прошлого (XIX) века уже может считаться примером индустрии, непосредственно питаемой наукой, что характерно для постиндустриальной эры. Следовательно, если термин «индустрия» означает не так называемый вторичный сектор, а систематическое использование знания с целью увеличения производительных сил, то общество, именуемое постиндустриальным, продолжает принадлежать к индустриальному типу, даже если современная фаза представляет некоторое своеобразие по сравнению с предыдущими.
В 1955 году французы едва осознавали, что находятся на подъеме, в начале своего «чуда». Я без колебаний поместил экономический рост в центр экономического анализа. Разумеется, феномен роста или его эквивалент под другим названием был известен классическим экономистам. Но скромное место, которое они уделяли ему в своих работах, находится, на наш взгляд, в противоречии с его значимостью[256]. Лишь в одной из глав «Трактата» Рикардо говорится об увеличении богатства благодаря искусности работников, машинам или организации. Теорию экономического роста создала на Западе книга Колина Кларка «The Economic Progress» — фундаментальный труд, даже при том, что вся статистика позднее была оспорена, опровергнута или исправлена.
Эта теория предполагала статистику национального продукта, которая восходит к периоду, непосредственно предшествующему Первой мировой войне, но которая не сразу вошла в повседневное употребление (по крайней мере во Франции) даже и после Второй мировой. Макроэкономика, на которую опирается общая теория Дж. М. Кейнса, также приводит к теории экономического роста, к необходимости сравнивать между собой все национальные экономики, абстрагируясь от соответствующих им социально-политических режимов. Пятилетие планы Советского Союза подтолкнули Запад к поиску цифр, которые соответствовали бы цифрам Госплана. В 1955 году я подчеркивал научную ценность, которую усматривал в теории экономического роста; я делал также упор на материальных и политико-этических следствиях самого факта роста, то есть постоянного увеличения пирога, предназначенного для дележки.
В 1974–1975 годах моя задача была противоположной: усиленно настаивать на точном значении понятий, касающихся совокупных доходов и расходов государства — как, например, валовой национальный продукт — на границах точности глобальных цифр. Мы все знаем, какие условности повелевают расчетом национального продукта в разных странах и какие уловки, какая сомнительность цифр отсюда проистекают. Статистические исследования охватывают рыночную экономику; домашний труд в основном не относится к рыночному сектору. Достаточно того, чтобы некоторые виды деятельности не рыночного характера стали рыночными, чтобы в цифрах появился рост национального продукта, не отражающий реального приумножения богатства.