Ничто не заставляло меня вмешиваться в этот кризис, сотрясавший Сорбонну (которую я покинул с 1 января) и не пощадивший VI отделение Практической школы научных знаний; тем не менее учебные руководители могли мирно наблюдать его издалека, из своих служебных кабинетов. В первую майскую неделю, в субботу, 4-го, после того как силы порядка вошли во двор Сорбонны, я наблюдал, без удивления, но с беспокойством, эскалацию насилия, демонстрации, столкновения между студентами и полицейскими. Я выступил один раз по «Радио Люксембург», скорее с целью объяснить беспорядки, чем осудить их или одобрить. Утром следующей субботы, после «ночи баррикад» 255, эмоции захлестнули людей, обычно сосредоточенных на своей работе и стоящих в стороне от политико-университетских волнений. Я участвовал в собрании вместе с К. Леви-Строссом, Ш. Моразе, Ж.-П. Вернаном и многими другими. Без энтузиазма я подписал резолюцию, которая, насколько помню, главным образом осуждала насилие.
В ту же субботу ко мне обратились официальные лица радио и телевидения; Ив Мурузи был, кажется, их представителем, если не инициатором этого шага. От меня желали услышать, как я понимаю, разумные слова, которые поспособствовали бы разрядке напряженности. Управляющий делами Елисейского дворца г-н Трико якобы сказал (мне передали его слова): «Раймону Арону не навязывают правил или ограничений». После нескольких часов размышлений я отказался от предложенной мне трибуны. Принимая во внимание состояние умов в ту субботу, 11 мая, я просто не знал, что сказать. Был ли мой отказ обусловлен также несколькими неприятными эпизодами? Вследствие недобрых чувств, которые питал ко мне Генерал — по крайней мере, по слухам, — голлисты и телевидение держали меня на расстоянии, как избегают обычно опасного человека, объявленного вне закона. Такой мотив отказа от выступления был бы не очень почтенным: голлист я или нет, мне надлежало всеми силами содействовать погашению пожара. Но какое воздействие имело бы мое выступление по телевидению?
На следующий вторник у меня был куплен билет на самолет Париж — Нью-Йорк. Мне предстояли три встречи: первая — конференция по правам человека в Университете штата Нью-Йорк; затем ежегодная банковская конференция в Пуэрто-Рико, на которой я, дилетант, готовился выступить с речью по финансовым проблемам перед лучшими мировыми специалистами; и наконец, конференция в Американском еврейском комитете, где я согласился высказаться по вопросу о Вьетнаме. Я действительно отбыл во вторник, на другой день после всеобщей забастовки и гигантской демонстрации и после того, как вновь открылась Сорбонна. Издали я с тревогой следил за тем, как множились забастовки, манифестации и бунты. 20 мая я не выдержал и решил вернуться во Францию, извинившись перед Американским еврейским комитетом за то, что не выполнил своего обязательства. Самолет приземлился в Брюсселе, так как французские аэродромы были закрыты. По счастливой случайности тем же самолетом, что и я, путешествовал один из руководителей крупной компании. Автомобиль, ожидавший его в Брюсселе, доставил меня в Париж.
Я прошел по Латинскому кварталу и раза два забредал в амфитеатр Ришелье, где одни речи сменялись другими в обстановке революционной ярмарки; я дискутировал на улице Сен-Гийом со студентами из приличных семей, на которых снизошла благодать. Как и любому другому, речь Генерала по телевидению 24 мая 256 показалась мне не по существу дела. Постаревший Генерал пустился в псевдофилософские рассуждения сродни пустословию, поднявшему сотни тысяч французов. Типографские рабочие стали подвергать цензуре «Фигаро». Я написал ироничную статью, используя цитаты из Токвиля.
Соглашения, заключенные в результате переговоров на улице Гренель, обещали постепенное прекращение забастовок, а следовательно, социального кризиса, если уж не кризиса студенческого. Коммунистические представители ВКТ были освистаны рабочими в Биянкуре; в понедельник 27-го все было вновь поставлено под вопрос, и казалось, будто сам режим покачнулся. 29 и 30 мая я, как многие, опасался, что волнения перерастут в революцию. С несколькими друзьями мы слушали дома выступление Генерала 257. Кажется, я воскликнул: «Да здравствует де Голль!» У нас было ощущение, что на этот раз он метил прямо в цель и выиграл. Вдвоем с Костасом Папайоанну мы направились к Елисейским полям, где уже начала собираться толпа. В газете я узнал о заявлении г-на Балланже, главы парламентской группы коммунистов в Национальном собрании: «Мы пойдем на выборы». В субботу 1 июня, приглашенный на передачу «Неожиданная газета» на волнах «Радио Люксембург», я употребил выражение «психодрама», вызвавшее возмущение присутствовавших профсоюзных деятелей.
На следующей неделе я начал серию статей, посвященных университетскому кризису. Некоторые — немногочисленные — читатели упрекали меня в том, что я бросился на подмогу победе. Упрек несправедливый: до роспуска Национального собрания и окончания политического кризиса типографские рабочие, возможно, отказались бы печатать эти статьи; во всяком случае, общественное мнение не проявило бы к ним интереса. Необходимо было вернуть Францию к труду, возвратить ей правительство, чтобы приступить к восстановлению, в частности университетов. Кроме того, объявление выборов, которые юные бунтовщики окрестили «предательством», не успокоило «бешеных» и не очистило от них Сорбонну. Профессора больше не преподавали, студенты не учились. Даже главы учебных округов, ответственные государственные служащие, не все исполняли свои обязанности, ссылаясь на отсутствие возможностей.
Призыв, обращенный мною «от имени молчащих» к преподавателям всех ступеней, способствовал изменению обстановки. Управляющий делами министерства Пьер Лоран уверял меня — впрочем, не знаю, какова была в этом доля вежливости, — что, если бы не моя кампания на страницах «Фигаро», он не смог бы организовать экзамены на степень бакалавра. Обращение Европейского центра социологии, которое я передал в «Фигаро», вызвало мой разрыв с Пьером Бурдье. Его приверженцы заполонили Сорбонну, распространяя листовки в духе Бурдье — Пассерона, требуя созыва «Генеральных Штатов образования»; студенты, со своей стороны, широко использовали и даже злоупотребляли идеями книги «Наследники» («Les Héritiers») 258. Некоторые социологи комментировали по горячим следам события или же приняли в них активное участие. К. Лефор, если верить слухам, был в Канне «бешеным». Многие преподаватели вышли из границ собственной личности, будто во внезапно устроенном карнавале, каждый отрешался от своего социального образа, от своих надоевших общепринятых одежд, освобождался на время от всех обязательств, от профессиональных норм и давал волю мечтам, которые любой из нас прячет в глубине своей души. На общем собрании VI отделения я наблюдал со смешанным чувством симпатии и иронии эти внезапные и временные обращения.
Еще до выхода «Бесподобной революции» мои статьи, больше чем когда-то брошюра об Алжире, превратили меня из зрителя в активного участника событий. «Нувель обсерватер» («Nouvel Observateur») поместил мою фотографию с подписью: «Версалец, которого разум сбил с толку». Жан-Поль Сартр опубликовал невероятно резкий текст, направленный одновременно против генерала де Голля и против меня.
Я лишь однажды соприкоснулся с официальными действующими лицами того месяца — во время беседы с Пьером Мендес-Франсом у Марселя Блестейна, утром перед собранием в Шарлети 259. Я попытался убедить моего собеседника в том, что студенческое движение представляет собой детонатор, а не какую-либо силу. Существует, говорил я ему, только два лагеря: по одну сторону — Республика, правительство, парламент, возможные выборы, по другую — компартия, которая, по-видимому, не горит нетерпением перейти Рубикон. Интеллектуалы, революционеры пера упрекают компартию в том, что она не шагает в ногу с Кон-Бендитом, Гейсмаром и прочими Баржоне. Если предположить, что республиканская законность рухнет под градом булыжников и напором толп, то пустоту заполнит — вопреки своему желанию — только компартия. Мне запомнилось, что П. Мендес-Франс согласился с моим анализом. Через два часа, в полдень, ему рукоплескали студенты. Единственный довод, который он мне привел, чтобы оправдать свою позицию, сводился примерно к такой формулировке: нельзя доводить до отчаяния Латинский квартал. Студенты — завтрашняя элита нации — не должны выйти из этого кризиса обманутыми в своих надеждах, исполненными горечи, поневоле смирившимися с обществом, которое они возненавидят.