Еще одна сартровская концепция связана некоторым образом с нашими беседами. Моя дипломная работа была посвящена вневременному в философии Канта. Эта тема содержала в себе как выбор характера сверхчувствительности, так и возможность «обращения» в любой момент, что оставляет индивиду свободу самоискупления или, лучше сказать, внезапного преображения своей предыдущей жизни. Смерть уничтожает свободу и превращает жизнь в судьбу, завершенную и отныне застывшую. Что-то от этих тем есть в книге «Бытие и ничто» («L’Être et le Néant»), в пьесах Сартра. По правде говоря, он комбинирует две идеи — выбор характера сверхчувствительности и свободу обращения — на свой лад. Вопреки экзистенциальному выбору самого себя, Сартр гордится тем, что начинает все заново в каждое мгновение, как будто отказываясь быть пленником даже собственного прошлого, как будто снимая с себя ответственность за свои поступки и свои тексты, едва они совершены или написаны.
Я охотно подтвердил бы еще и другим воспоминанием его тезис о том, что он ничем никому не обязан, внеся, однако, в него некоторые нюансы. Наброском к его будущему видению мира (Weltanschauung) стал доклад на семинаре Леона Брюнсвика. Вопрос, который был ему задан, касался Ницше. Наш преподаватель работал над «Прогрессом сознания в западной мысли», и глава, посвященная Ницше, беспокоила его. Нужно ли рассматривать Ницше как философа в строгом, почти техническом, смысле слова или как литератора? Сартр выбрал первую возможность, и уж не знаю, какой поворот мысли вывел его на противопоставление, эскизно намеченное, бытия-в-себе и бытия-для-себя: вещи — вот эти деревья или столы — ничего не означают, они находятся здесь без причины и цели, сознание же ежесекундно наделяет значением эту слепую, тупую реальность, которая его отрицает и, однако, существует только через него.
Видение мира Сартра принадлежит лишь ему. Но очевидно, что он многим обязан Гуссерлю 44, Хайдеггеру 45. Первый дал ему гораздо больше, чем только словарь; феноменология помогла ему анализировать жизненный опыт, открытость сознания объекту, трансценденцию эго; субъектом становится на мгновение бытие-для-себя, а не я. Немало позаимствовал он и из Хайдеггеровой интерпретации времени, тревоги, предметного мира. Возможно, он ознакомился через посредство Мерло-Понти с некоторыми размышлениями Гегеля в толковании Александра Кожева: например, о любви, тщетно стремящейся завладеть свободой другого человека, или о желании господина добиться благодарности от раба — благодарности, которая не может быть подлинной, потому что раб лишен свободы. Несомненно, он схватывал идеи на лету. Мерло-Понти признался мне году в 1945-м, что остерегается делиться с ним своими мыслями.
В «Словах» («Les Mots») Сартр рисует себя лишенным отца (один из моих друзей по Школе добавил с улыбкой: «Отца нет, рожден от девственницы, сам — Логос»), но утверждая, что не испытал ничьего влияния, он не думал отрицать свой долг по отношению к Гуссерлю и Хайдеггеру: он заимствовал, впитал, сделал своими множество понятий, тем, подходов прошлой и современной ему философии. Если он отвергает само понятие влияния, то лишь потому, что последнее подразумевает пассивность, пусть даже частичную или временную, того, кто его испытывает.
Провал на конкурсе на звание агреже в 1928 году нисколько не опечалил его, так же как мой успех не побудил меня пересмотреть свои суждения о нем или о себе. Я занял первое место со значительным отрывом от второго победителя, Эмманюэля Мунье (десяток очков из общей суммы 110 за семь упражнений, письменных и устных). Разумеется, я не остался равнодушным к этому успеху, я бы солгал, утверждая сегодня обратное; во мне сохранялось еще что-то от отличника. Но я понимал, что своей победой обязан чисто школярским (или, чтобы быть более снисходительным, университетским) качествам. Лучшей из трех письменных работ была третья, по истории философии (Аристотель и Огюст Конт). Ни в одной из двух первых не проглядывало ни малейшей оригинальности. На устном экзамене мне достался текст из Аристотелевой «Физики», который я раньше объяснял на семинаре Леона Робена. Комментируя латинский текст Спинозы, я погрешил против смысла и стал осознавать это по мере того, как обосновывал свою мысль. Я защищал свою ошибку так убежденно, что экзаменаторы в тот момент поддались моим доводам. На другой день они опомнились, вернулись к здравому смыслу и отняли у меня один балл (мне рассказал об этом Андре Крессон, мой преподаватель в дополнительном классе лицея, который был членом комиссии).
Пусть читатель поймет меня правильно: в качестве инструмента отбора конкурс на звание агреже по философии был в конечном счете не лучше и не хуже какого-либо другого. Большинство кандидатов, заслуживающих диплома, получало его. Провал Сартра был исправлен на следующий год: он получил первое место с общей суммой очков, превышавшей мою. В 1928 году он не захотел подлаживаться под общие требования и изложил свою собственную философию, какой она сложилась к тому времени. В следующем году он дал себя убедить[27] в том, что сначала экзаменатор должен получить ожидаемое. А уж затем каждый волен развиваться в свое удовольствие.
Успех на конкурсе не пробудил во мне никакого тщеславия. Уже через несколько недель, а в еще большей степени спустя полтора года, после военной службы, итог лет, проведенных в Школе, разочаровал меня; чему я научился в свои двадцать три года в 1928-м и в двадцать пять весной 1930-го? На что я был способен? Первые два года в Школе я работал мало. Так как я не записался в Сорбонну до поступления в Эколь Нормаль, мне пришлось посвятить два года подготовке на степень лиценциата 46, что оставляло мне достаточно досуга. Я играл в теннис, читал романы — и великие, и просто модные, — посещал Лувр. Я начал ходить на лекции по анализу, которые Э. Леруа 47 читал в Коллеж де Франс (Collège de France), но у меня не хватило упорства. Взялся за толстые тома по гражданскому праву и бросил их через несколько недель. Принялся изучать книги по математике и тоже отступился. Впрочем, когда я оглядываюсь назад, то два последних студенческих года кажутся мне не такими уж бесплодными, какими представлялись в 1928 или 1930 году. Тема моего диплома обязывала меня изучать творчество Канта, начиная с трудов, предшествующих «Критике чистого разума» и кончая «Религией в границах чистого разума». Каждый день, по восемь — десять часов, я читал одну из его «Критик». Не знаю, чему я научился и чего стоило мое понимание кантианства. Экземпляр дипломной работы, который я дал Сартру и Низану (Кант фигурировал в программе конкурсных экзаменов следующего года), затерялся. Я жалею об этом только из любопытства. Нет сомнения, что работа заслуживала яростной критики мышей[28].
Я храню воспоминание об аскетической восторженности того года, прожитого в общении с философом. Я по-прежнему считаю, что извлек из него намного больше, чем из книги Дельбоса 48 (в то время классической) или из курсов лекций, прочитанных тем-то и тем-то. Конечно, если речь идет только о том, чтобы выдержать экзамены или конкурсы, посредники сберегают студентам много времени и сил, снабжая их неким резюме, пригодным для любой цели, этаким философским прет-a-порте. Однако даже для тех, кто не предназначает себя к философскому труду, нет ничего полезнее, чем расшифровывать сложный текст. Еще долго после моего кантианского года все книги казались мне легкими. Я оценивал уровень книги по тому умственному напряжению, которого она от меня требовала.