Изложенная в общих чертах теория нашей «тридцатилетней войны» противопоставлялась теории, сформулированной Лениным в книге «Империализм, как высшая стадия капитализма». Но это противопоставление, содержавшееся в первой части книги — «От Сараева к Хиросиме», не было в ней центральным и тем более не составляло ее цели. Я пытался на конкретном материале проиллюстрировать мысли, которые когда-то развивал во «Введении в философию истории» относительно исторического детерминизма. Сам ход анализа постепенно приводил к опровержению ленинизма. На обе войны XX века наложила отпечаток природа обществ, которые их вели и которые эти войны, в свою очередь, преобразили, но экономическое соперничество крупных капиталистических стран не являлось ни глубинной причиной, ни детонатором указанных войн, не определяло то, что в них было поставлено на карту.
И в первой, и во второй части книги я выявлял случайный характер событий — по тому, как они произошли, по их срокам, по их формам, по их деталям. Одновременно я раскрывал «глубинные причины» и «глобальные данные», обусловливающие возможность, но не неизбежность наступления, в момент, заранее не определенный, событий, сравнимых с теми, которые действительно произошли. «Дипломатическая промашка», развязывание Первой мировой войны, хотя ни один из ее главных участников сознательно и прямо ее не желал; «техническая неожиданность», затягивание военных действий, хотя, как рассчитывали в генеральных штабах обеих сторон, они должны были бы закончиться через несколько месяцев. Временное превосходство оборонительных средств над наступательными, неподвижные линии фронтов, мобилизация промышленности и всего населения сделали возможной гиперболическую войну, породившую революции и обескровившую все европейские народы.
«Если мы хотим понимать обе войны как элементы одного и того же целого, как эпизоды одной и той же борьбы, то следует говорить не только лишь о „вечной Германии“, но об этом трагическом переплетении причин и следствий, о динамизме насилия. Все „монистические“ теории — и обвиняющие немецкую нацию, и выставляющие преступником капитализм — несерьезны. В историческом разрезе их можно сравнить с мифологиями, заменявшими науки о природе в те времена, когда люди были не в состоянии понимать механику действия естественных сил… Речь идет о понимании истории в полном смысле этого слова. Определяющие черты ее мы ретроспективно рисуем, хотя и не вправе заявлять, что действительное завершение событий можно было заранее предвидеть в силу его обусловленности движущими силами нашей эпохи. Локальный конфликт благодаря игре дипломатии на равновесие превратился в европейскую войну, а она в условиях индустриализации, демократии, примерного равенства противостоящих сил переросла в войну гиперболическую; а эта последняя, в свою очередь, подточила самое слабое звено в европейской цепи. Революция ворвалась в Россию, рухнули троны европейских монархов и последние многонациональные империи. Имея по одну из своих сторон большевистскую Россию, Европа буржуазных демократий и независимых наций попыталась возродить мировой порядок, который существовал до 1914 года и который она с упорством считала нормальным. Кризис 1929 года взорвал порядок в экономической и финансовой сферах, установленный со столь великим трудом. Безработица открыла шлюзы, и революционное движение привело немецкие массы к состоянию крайнего возбуждения. Начиная с этого момента, Европа, раздираемая спорами между тремя идеологиями и в то же самое время традиционным соперничеством между державами, стала быстро скользить к катастрофе. Война, которая началась в 1939 году германо-советским альянсом и разделом Польши, на этот раз обошла всю планету, активизировав и расширив войну, свирепствовавшую в период с 1931 по 1937 год в Китае. Пожар, продолжавшийся шесть лет, оставил в Европе и в Азии выжженную землю. Не успел еще затихнуть гул взрыва первой атомной бомбы, как два истинных победителя уже стали засучивать рукава, готовясь то в одном, то в другом месте к окончательному выяснению своих отношений. Эта история настолько проста, что после случившегося мы удивляемся тому, как раньше она была для нас непонятной. Сегодня приходится, скорее, спорить с иллюзией о неизбежности происшедшего. В течение тридцати последних лет были моменты, когда судьба, если можно так сказать, пребывала в нерешительности, когда обозначались совершенно иные направления развития. Исход битвы на Марне [в 1914 году] был бы иным, если бы нашлись еще несколько армейских корпусов. Решающая победа Германии на Западном фронте сократила бы длительность войны, какой бы ни была политика России и Великобритании после разгрома Франции. Европа еще раз избежала бы возможной гиперболической войны, подобно тому, как это произошло в 1870–1871 годах.
Еще более ясно то, что если бы до начала Русской революции был заключен компромиссный мир, то он свидетельствовал бы о двойной прозорливости: немцы признали бы, что, имея в качестве союзника только лишь Австро-Венгрию, они не могут одержать военную победу над остальной Европой, а союзники — что не могут принудить Германию сдаться на милость победителя. Скольжение от Первой мировой войны ко Второй мировой войне также не было фатальным. Оно стало таковым в силу невероятного стечения глупости и невезения. С вековым опозданием британцы вспомнили тень Наполеона, потому что некий Пуанкаре с ожесточением защищал права Франции и проявил безразличие к экономическим последствиям санкций. Французская дипломатия была одновременно мелочной и жестокой по отношению к Веймарской республике, хотя великодушие и восстановление совместными силами разделенной Европы, очевидно, оправдали бы себя. Эта дипломатия проявила слабость и покорность по отношению к той Германии, которая поняла бы лишь силу и решимость к ней прибегнуть. После прихода Гитлера к власти еще были возможности отвратить рок. Военный ответ в марте 1936 года на ввод германских войск в Рейнскую область по меньшей мере замедлил бы развертывание событий и, возможно, повлек бы за собой падение Гитлера. Вероятно (хотя не бесспорно), французско-британское сопротивление подтолкнуло бы участников заговора против Гитлера (среди них были некоторые военные руководители) к действиям. Во время войны англо-американцы могли бы поддерживать или вновь установить контакты с антигитлеровской оппозицией, попытаться победить Германию, не разрушая ее, не доводя войну до такой точки, когда уничтожение побежденного делает неизбежным столкновение между союзниками. Щадить врага, когда ты не уверен в своем союзнике, — таков вечный урок почтенной мудрости по Макиавелли».
Я обрисовал в том же стиле совмещение исторических рядов (выражение, заимствованное у Антуана Курно), подводя читателя к «Перекрестку Истории»: «Нынешняя констелляция находится в точке встречи трех рядов. Первый ряд приводит к планетарному единству и к двухполярной структуре дипломатического поля; второй — к распространению в Азии и Европе светской религии, метрополией которой изображает себя каждый из двух гигантов; последний ряд ведет к разработке оружия массового поражения, к тотальной войне, питаемой одновременно и новейшими научными изобретениями, и первобытной яростью; партизаны и атомная бомба предстают в качестве крайних форм неограниченного насилия». Я добавлял, что каждый ряд содержит в себе какую-то долю логики и какую-то долю случайности — такой подход обрекал меня на следование стилю Клода Моне, если вспомнить выражение Дюверже. Испытывая уверенность тогда, когда речь идет о глубинных силах, я всегда чувствую нерешительность, колеблюсь, когда перехожу к рассуждениям о ходе событий, близких или далеких.
Андре Каан прислал мне несколько вопросов в письменном виде, сугубо философского свойства, касавшихся трактовки исторического детерминизма. Вопросы эти выявляли несходство между обращением к прошлому и обращению к будущему. Приведу несколько отрывков из этого письма, ибо они того заслуживают, а также для того, чтобы дать представление об одном из самых безупречных людей моего поколения. Андре был человеком небольшого роста, внешне хрупким, болезненным, неловким в движениях и в разговоре, он стал борцом Сопротивления, попал в лапы гестапо и был брошен в один из концлагерей. Его старший брат также активно участвовал в Сопротивлении, ему была уготована сходная участь. Андре выжил, а брат его умер от тифа вскоре после победы союзников. И тому, и другому были чужды политические расчеты, их вдохновлял моральный дух, без примеси эгоистических или низких мыслей, они воплощали идеальный тип философа-борца. Андре, которого я знал лучше, чем его брата, вызывал у меня ощущение какой-то святости. Итак, цитирую его письмо: «Мне кажется, что одним из выводов твоей книги, который я обнаруживаю и под которым, возможно, ты и не подпишешься, заключается в следующем: невозможно отвечать одинаково на вопрос об исторической необходимости, если она рассматривается исходя из действительности или же исходя из формализации. При первом подходе, без сомнения, никакую необходимость нельзя уловить с помощью позитивного мышления или даже просто здравомыслия, а цель или конец Истории, если только эти слова имеют какой-то смысл, так же далеки от нашего понимания, как в первый день. Напротив, трудно избавиться от впечатления, что формы выражения конфликтов, начиная с довольно отдаленного времени, оказались ориентированными на развязывание тотальной войны в силу неотвратимой необходимости. Если битва на Марне, как ты говоришь, заставила эту необходимость созреть, а противоположный исход битвы отсрочил бы ее наступление, то попытки правительства национальной обороны сопротивляться до конца могли бы ее приблизить на несколько недель». В этом пассаже Андре Каан, как кажется, ограничивает случайность каким-то сроком, то есть моментом, после которого эта тенденция неизбежно приходит к своему завершению.