Перечитывание (или, скорее, перелистывание) этих книг всегда приводит меня в дурное настроение. Я спрашиваю себя: что меня влекло к такого рода литературе, которая, правда, в те времена была менее обильна, чем сегодня. Если «Великий Раскол», увидевший свет в 1948 году, имел успех в интеллектуальных или политических кругах, то потому, что в этой книге была в общих чертах нарисована одновременно карта мировой политики и карта французской политики. Один из критиков, Роже Кайуа, написал, что «Великий Раскол» содержал в себе три книги или элементы трех книг: одну — о планетарном соперничестве двух великих держав, другую — о деградации марксизма в советизм, третью — о кризисе французской демократии. В каком-то смысле сама по себе конструкция книги содержала вывод: именно в свете дипломатической обстановки и идеологического раскола становится понятной политическая ситуация во Франции. Я хотел, чтобы французы, которые в течение четырех лет были оторваны от внешнего мира, поняли: французский «шестиугольник» принадлежит целому — Западной Европе, а она, в свою очередь, является частью того, что Андре Мальро назвал атлантической цивилизацией; роль участника мировой истории отличается по своей природе от роли великой державы, которую Франция играла в европейском концерте, но это изменение роли отнюдь не означает превращения нашей дипломатии в пустоту. Европа не может более обходиться без Франции, как и без Германии, или, правильнее, Европа более не в состоянии обойтись без этих двух стран, возродившихся и примирившихся.
Формула «Мир невозможен — война невероятна» попала в цель; и сегодня она остается верной, хотя в ряде случаев государственные деятели Запада не всегда улавливают ее смысл; или, скорее, в условиях «разрядки» они не сознают ее долговременную истинность. Позволю себе привести фразы из моей книги: «Ныне уже не существует европейского концерта, есть лишь мировой концерт»; «Расширение политической сцены изменило шкалу мощи. Та или иная нация, представляющая крупную величину в европейских рамках, становится малой в мировом масштабе»; «Германия, если даже предположить, что ей удастся через несколько лет подняться из руин и восстановить свое единство, относится уже к низшему классу». Исходя именно из этого, я рационально обосновывал политику примирения с Германией, политику, которую защищал в своих статьях.
В дипломатическом поле, охватывающем всю планету, дипломатия становится тотальной: «Традиционное понимание мира предполагало ограничение дипломатии в двояком смысле: ограничение ставок в конфликтах между государствами, ограничение в использовании средств, когда пушки замолкают. Сегодня же все ставится под вопрос — экономический строй, политическая система, духовные убеждения, выживание или исчезновение правящего класса. Без единого выстрела, благодаря триумфу коммунистической партии страна рискует познать тяготы поражения… Подлинные границы ныне те, что проходят через самое сердце народов, бывших когда-то едиными, и разделяют между собой американскую партию и русскую партию. Электоральная карта не отличается от стратегической карты». Эта формула упрощает ситуацию, которая уже тридцать лет назад была более сложной, но сохраняет часть своей истинности: борьба между коммунизмом и его противниками развертывается именно внутри государств, причем не всегда ее инструментом являются избирательные бюллетени. Эта борьба распространяется на весь мир, хотя обстановка в некоторых его регионах, как кажется, стабилизировалась (в Европе, к примеру), хотя не все конфликты между государствами и внутри их обусловлены соперничеством двух великих держав. В Европе 1947–1948 годов их дуэль поглощала, если можно так выразиться, все остальные схватки.
«Невозможный мир» не зависит только лишь от тотальной дипломатии: «С „Интернационалом“ или без него, с Коминформом или без него, коммунистические партии постоянно плетут заговоры с целью открыть путь для русско-советского империализма. Неограниченные цели и постоянная война — эти две черты позволяют определить империализм Москвы как империализм преимущественно советский, а не русский. До тех пор пока русский народ останется в тюрьме лжи и НКВД, пока он будет испытывать тяготы и лишения, сравнимые с муками гарнизонов осажденных крепостей, „холодная война“, вероятно, будет то усиливаться, то затихать, но не оставит надежды на мир».
В противовес этому выводу или в дополнение к нему я замечал: «Отсутствие мира не есть война. Благодаря источнику энергии, который до сих пор не был известен или не использовался, открывается, в нормальных условиях, эпоха в военном искусстве и одновременно — во всей цивилизации. Но между испытанием и доработкой нового оружия проходит время. Никто не знает, является ли атомная бомба абсолютным оружием или, когда станет таковым, окажется ли оно способным само по себе принудить противника к капитуляции. Этим объясняется нынешнее равновесие, хрупкость которого не исключает его продолжительности».
Является ли Сталин новым Гитлером? «Национал-социалистической идеологии суждено было погибнуть вместе со своим основоположником, коммунистическая идеология родилась раньше того, кто является на какой-то срок самым могущественным, если не самым признанным, ее выразителем, и она его переживет. Империализм Сталина не менее чрезмерен, чем империализм Гитлера, он менее нетерпелив».
Две последние части книги, «Французский раскол» и «Реформы», вызвали больше споров собственно партийного характера, ибо я четко заявлял о себе как о стороннике РПФ, иначе говоря, голлизма. На страницах газеты «Монд» Морис Дюверже попытался доказать, что я в глубине души не являюсь настоящим голлистом — в этом он не ошибался. В предисловии книги я заявил, что выступаю с партийных позиций, а не как ученый. Дюверже ответил мне, что считает «Великий Раскол» произведением научным, своего рода учебником по современной политической социологии, и что «Арон как человек партии не находится на высоте человека науки: этот прекрасный социолог является плохим партийцем… Ему недостает не только искренности, но и просто веры».
Критика это или похвала? Не знаю. Но разве я претендовал когда-нибудь приобрести достоинства хорошего приверженца партии! Однако можно ли по прошествии времени сказать, что события подтвердили главное возражение г-на Дюверже? Возможен ли демократический голлизм, спрашивал он. На его взгляд, вся книга представляла попытку доказать, что умеренный голлизм возможен, сам же Дюверже такую возможность отрицал. В одном он был прав: если стиль политического движения гораздо лучше программы определяет его истинную природу, то не отделяла ли пропасть голлизм генерала де Голля от голлизма «Великого Раскола»? Возможно, но, по определению, стиль харизматического вождя не походит на стиль аналитика. Поскольку РПФ потерпела неудачу, вопрос остается открытым. Но в 1958 году голлизм пришел к власти вместе с генералом де Голлем, без РПФ, и режим оказался похожим на умеренный голлизм, который политолог заранее считал невозможным, обреченным на восхождение к вершинам авторитаризма.
Ближе к концу книги, на последней странице главы «Интеллектуальная реформа», я писал: «За рамками кризиса [1948–1950 годы] мы вновь обнаружим несложные составляющие французской проблемы. Франция не смирится с авторитарным режимом, который в нашу эпоху в большей или меньшей степени перерождается в тоталитарный режим[140], но она не поднимется вновь, если даст себя увлечь в сумятицу беспомощного плюрализма. Восстановление Государства, устойчивость исполнительной власти, ограничение профессиональных организмов, улучшение административной техники и повышение экономической компетентности — все эти реформы вместе взятые, ни одна из которых не представляет собой ничего необыкновенного и не является самодостаточной, приблизили бы нас к цели, то есть к умеренному режиму власти[141]. Государство стало бы сильным, но отнюдь не всеохватывающим. Партии и профсоюзы обладали бы свободой, но не всемогуществом. Парламент осуществлял бы законодательную и контрольную функции, он отказался бы от управления. Экономика была бы ориентируемой, но не руководимой». Пятая республика вплоть до настоящего времени, то есть до 1981 года, походит на эту «утопию». Привела ли бы победа РПФ к такому же результату? Этого мы никогда не узнаем. Во всяком случае, в 1948 году мы могли предполагать пришествие умеренного голлизма, который занял бы место Четвертой республики, способной «в настоящей своей форме к сохранению, но лишенной способности к обновлению». Скажу также, что Конституция 1958 года, пересмотренная в 1962-м, оказалась гораздо более радикальной, чем та, о которой я помышлял, и повлекла за собой некоторые из социальных и экономических реформ, проведения которых я желал. Когда Генерал пришел к власти, никто не стал опасаться создания однопартийного режима.