— Ну, вот еще!..
— В лесу, конечно. Лечебная гимнастика и все прочее. Магнитофончик купил. Альбомы с открытками приобрел. Виды природы. Горы, реки и леса…
Раньше Николай Степанович любил разговаривать с Зоей и покойной женой так вот дурашливо, но сейчас что-то не клеилось у него, голос охрип за время болезни и помрачнел; с таким голосом впору демона изображать, а не шутника.
— Последний приступ у меня был года полтора назад. От приступов я вроде бы избавился.
— А ведь писал, что все очень хорошо, — упрекнула она. — Как же ты тогда… один?
— Ну… приступ наступает обычно не сразу. Почувствовав, что он будет, я вызывал «скорую», открывал дверь и ложился.
— Ты знаешь, у нас в Новосибирске одна старушка умерла. И никто не знал, что умерла. А потом соседи чувствуют: какой-то запах от двери…
— «Вот дура! Зачем я об этом? — пожалела она. — Дура, дура! Тысячу раз дура!»
Она боялась, что на отца это подействует удручающе, но он махнул рукой:
— Э-э-э!.. Что думать об этом. Беда в том, что мы слишком охотно предаемся горестным раздумьям. Между прочим, я понял, что смерть любит трусов. Трусов и лентяев. Она с ними в близкой дружбе. Это между нами. Иначе подумают, что я хвастун.
— Что-то слишком общо, — улыбнулась она. — А все же как ты лечился?
Он рассказал. Все, даже о «дневнике болезни».
— Надо познать себя. А больной часто не знает. Познать и отказаться от пассивной роли. Точнее, отказаться от пассивной роли и познать. Больные мне кажутся какими-то странными. И я никак не могу проникнуть в их психологию. Ведь вот… попробуй-ка недодай человеку зарплату. Или незаконно уволь его с работы. У-у, шуму будет! А если тот же человек тяжело заболеет, он почти ничего не предпринимает сам.
Говорил, говорил, изучающе посматривая на дочь; сегодня она выглядела бодро, живо: душевное состояние (это давно подметил Николай Степанович) всегда, как печать, отражалось на ее внешности.
— Однажды я и говорю нашей врачихе. Ты помнишь ее, молоденькая такая, бастенькая?.. Говорю ей: «Ну, помогите же, бога ради!.. Я не могу!» А она мне: «Что ж, теперь придется так и жить. Привыкайте». А, спрашивается, на хрена мне такая жизнь. И такая привычка. Коротко — на твой вопрос… Я использовал все, что можно. Решительно все! Взять хотя бы питание. Как было у меня? Пельмешки и водочка — наилучшая еда и наилучшее питье. А многие продукты не признавал вовсе. Дикость!.. А вот на эту зиму и медку, и черной смородины заготовил. Витамины. Сегодня вон ионизатор купил.
Зоя смотрела так, будто ей жаль отца, и он, с жаром рассказывая, не сразу понял, в чем тут дело.
— Ты думаешь, от всего этого я как в тисках? Ничего подобного! Есть хорошая арабская пословица: «Здоровье приходит сквозь игольное ушко, болезнь обрушивается потоком». В общем, убежал от смерти. И работаю.
— Ты, кажется, стал еще хуже слышать.
— Да нет, устоялось. А вот от шума в правом ухе избавиться пока не могу. Был я тут… у самого лучшего у нас в городе врача по ушным болезням. И он сказал: «В нашем арсенале нет эффективных средств. Надо бы как-то подтолкнуть организм. Надо, чтобы сам организм справился».
— Странный совет.
— Да нет, хороший совет, слушай. Я думаю, в будущем медики начнут активнее подталкивать организм больного и пробуждать в нем защитные силы. А они, эти защитные силы, просто беспредельны. Чувствую это на себе. Ну хватит обо мне. Расскажи хоть, как ты сама-то живешь.
— Да я-то что!.. Я — хорошо.
По письмам Титов давно уже догадался, что дочь нашла друга в далеком Новосибирске. Николай Степанович даже мог бы сказать, что друг ее имеет некое отношение к строительству жилья: что-то больно уж часто и порою совсем некстати пишет Зоенька о строительстве в Новосибирске, восторгаясь и выказывая тонкие познания в этом деле, коими прежде не отличалась. Когда после смерти Веры Ивановны дочка засобиралась обратно домой, Титов уловил в ее письмах не только боль за мать, беспокойство за отца, но и еще какую-то не то тревогу, не то грусть, которые не имели никакого отношения к родителям, и ему стало ясно, что Зое жаль расставаться с кем-то, это тяжело для нее, и Николай Степанович спешно написал ей, что излечился, чувствует себя «в общем-то вполне нормально» и пусть она там, в Новосибирске, не волнуется.
Зоя улетела в синий предутренний час, наивно оживленная и довольная. А Титов, надев лыжи, пошел в лес (он теперь каждое утро ходил на лыжах, а летом — бегал).
Две бабы во дворе проводили его хмуро любопытными взглядами.
— Гли-ка, костюмчик лыжный напялил. Старье, а туда же!..
— Старье-то ладно б. Он же на ладан дышит.
— Ну не скажи!
— Уж я-то знаю, поди. Из больницы давно дорожку сюда проторили.
— Баба у него, кажись, померла?
— Но!.. Когда ишо.
— И один счас?
— Один. Дочка есть, да тока в бегах где-то.
— Тоже дочка называется.
— О, девонька!.. Если что, дак и похоронить будет некому.
— Найдется кому, протяни тока ноги. Но глаза у него, я те скажу!.. Видать, еще в силе мужик.
…Неохотно, тягуче светало; синева мало-помалу бледнела, тая, дольше всех сохранялась в глубинах чащоб и в тусклых низинах. Титов дивился, до чего же ярки краски в этом застывшем лесу: желтоватое небо с солнечным стеклянным отливом, ядреная зелень сосен и елей. И белый акварельный снег, чуть голубеющий в тени. Он снова, как и до болезни, ясно видел, чувствовал цвета.
«Смерти бояться — на свете не жить».
* * *
Автор хотел бы ко всему этому добавить, что история, рассказанная им, достоверна (фамилии изменены).
1977 г.
БОЛЬШИЕ И МАЛЕНЬКИЕ
Дом ребенка
Кирпичный, старинной кладки дом этот стоял на окраине города, в окружении столь же старых плакучих берез, рядом с хилыми деревянными избенками и поначалу показался Степану Дунаеву тоже хилым и запущенным. Была поздняя осень, уже подмораживало, и простуженное солнце тяжело бросало на землю свои розоватые воспаленные лучи. Небо было голым и холодным. На улице прела густая, еще не усохшая от давнишних проливных дождей грязь, и Степан с трудом пробрался через дорогу.
На слепой грязно-красной стене висела вывеска «Дом ребенка», маленькая, выцветшая, чем-то неприятно похожая на деревенские надгробные надписи-дощечки, и Дунаев печально подумал: «А все же какая судьба у этих детишек…» Но внутри здания было чисто, уютно, тепло. И его удивило: как тихо тут. Почему тихо? Но вот послышались звон посуды, видимо, из кухни, и женский хрипловатый голос.
Дунаев третий день как в городе. Устроился радиокорреспондентом. А до этого работал в редакции маленькой райгазеты с громким названием «Вперед». Здесь он снял комнатку у одинокой старушки в бревенчатой избенке. Конечно, за дорогую плату. И, конечно же, безо всяких удобств. Какие уж тут удобства. Впрочем, Степан никогда и не жил в домах с городскими удобствами, если не считать гостиниц. Русские печи, голландки, колодцы, железные умывальники с ведерками…
— Велели мне подготовить о доме ребенка радиопередачу, — сказал он жене Вере, причесываясь у зеркала железным гребнем. Волосы у него густые-прегустые, никакой шапки не надо. — Моя первая радиопередача. И вот эту штуку с собой возьму, — показал он на репортерский магнитофон. «Купи-ка ребятишкам конфеток». — «А это, пожалуй, мысль! Куплю понемножку разных». — «Нет! — поморщилась Вера. — Купи одинаковых. И каких-нибудь получше. А то кому-то достанутся шоколадные, а кому-то простые». — «Ну, чего я буду так тратиться? Денег у нас с тобой и так — кот наплакал». — «Да не жалей для таких ребятишек».
Денег у них, действительно, кот наплакал. Жена экономит каждую копейку. И на́ тебе: «Не жалей». Она сама из детдома. Хорошая жена. Не нытик. Веселая. Только вот глаза все время усталые.
Кабинет главврача обширен и смахивает на квартиру: телевизор, шкаф с книгами, репродукция картины Саврасова «Грачи прилетели», гардины веселенького розоватого цвета с бордовыми цветочками. За письменным столом, придвинутым к стене, сидит женщина лет тридцати пяти с угрюмым лицом, в строгом черном костюме. От ее низкого голоса тоже отдает строгостью: