Литмир - Электронная Библиотека

Она помолчала, смешно и скорбно поджав губы.

— Неужели ж они показывали ему? Как вы думаете?

Сейчас голос ее был тихим, вежливым вроде бы, но… отдавал холодом. Старуха смотрела на меня с удивлением, искала сочувствия. Более того, она, судя по всему, была твердо убеждена в том, что я сочувствую ей. Сочувствую… а значит, и думаю так же.

Черт знает что! Вот и на прошлой неделе, пусть не совсем такая, но, в сущности, сходная история произошла: какой-то пожилой субъект, будучи под мухой, в курилке театра начал рассказывать мне, зло размахивая руками, как он «в парке своротил одному фраеру скулу». «Какого шута они предо мной исповедуются?» Вглядываясь в старуху, я вдруг болезненно ясно, до странности четко представил себе ее в те годы: упрямые, туповатые вытаращенные глаза, недовольно поджатые губы, и на всем лице выражение недоверия, подозрительности, готовности что-то предпринять, кого-то разоблачить, кого-то покритиковать. В эту минуту мне были неприятны ее пышные седые волосы, похожие на парик, и водянистые, обесцвеченные глаза, по которым никак не угадаешь, кто пред тобой.

— Эт-то что же?.. Как понимать? Ведь они не должны показывать ему. А?!. Они, по-моему, не имеют права этого делать. Мало ли что у них есть. Всякому… Правда? Я уж и сама-то забыла…

«Не поймет, что мне противно слушать ее, — думал я, но зачем-то кивал головой. — А еще говорят, будто скверное, стыдное навечно оседает в памяти».

Много лет прошло с тех пор, но помню: я согласно кивал головой. А почему кивал, сразу и не ответишь. И дело не только в моей мягкотелости…

«Кто передо мной — жертва культа или опора культа? И может ли жертва быть одновременно опорой?»

Я, кажется, усмехнулся слегка от этих наивных вопросов и мотнул головой. Комарова восприняла это по-своему и радостно зашамкала:

— И что за работники такие? Как это? Как это так? Это нечестно в конце концов. Поговорить бы с ними. А?

Я молчу.

«Непорядочные люди почему-то очень любят болтать о порядочности».

Она выжидала, и я сказал:

— Дело ваше.

— А нельзя ли как-нибудь, это самое… отсюдова?..

Мне хотелось высказать ей все, без утайки, но, глянув на жалкое, в темных морщинах, лицо старухи, на ее тусклые полумертвые глаза и неудержимо дрожащие пальцы, я торопливо проговорил:

— Отсюда нельзя. Я прошу извинить, у меня нет времени…

Мне стало казаться, что все это у Натальи Григорьевны не столько от зла, сколько от недомыслия. Мы не безгрешны; хуже, когда грехи наши только от зла и пакостничества.

Весной в областной газете появилось сообщение о кончине персональной пенсионерки Комаровой Натальи Григорьевны. Некролог, подписанный «группой товарищей», в пяти-шести фразах, как водится, сухо рассказывал о ее биографии, а в следующих пяти-шести привычно шаблонно славил ее: «Всю свою светлую жизнь отдала благородному служению народу», отличалась «душевной теплотой», «была честной, принципиальной», «до конца преданной…»

Я подошел к окну. С крыши текло; весна наплыла как-то внезапно, с ходу, и на улице сразу стало грязно и пакостно, все кругом потемнело и вроде бы даже принизилось, зато конторы и квартиры выглядели теперь почему-то более уютными, чистыми. Там, на улице, всей своей раскованной мощью слепит солнце, а здесь, в архиве, темновато; архивным документам солнышко вредно. Им и сильная жара, холод, большая влажность вредны. Много чего вредно. Это только кажется, что бумага все стерпит, там, где она хранится вечно, жизнь подчинена строгим законам и правилам.

Я постоял какое-то время в тяжелой задумчивости, затем вынул из стола объемистые папки с документами Комаровой и позвал:

— Мария Петровна, подойдите, пожалуйста. Вот эти надо сжечь.

«Может, что-то оставить? Хотя бы членский билет общества «Долой неграмотность». И еще вот… членский билет союза воинствующих безбожников. В музей предложить, а если они не возьмут, — в школу. Эти два оставлю».

Почему-то неприятно было прикасаться к старухиным документам.

Уборщица небрежно сунула под мышку толстые шикарные папки — ей приходилось много чего сжигать — и вышла. Вернувшись, сказала с удивлением:

— А корки как здорово горели! И долго. Они чо, деревянные, что ли?

Кивнув, я подтянул поближе к себе очередное архивное дело, — у меня скопилось довольно много работы «по наведению справок» для стариков, собирающихся на пенсию, и для всяких областных и районных организаций.

1962 г.

КИСТЬ НА ГАЗОНЕ

Он был один в безмолвной квартире, жена лежала в больнице. За окошками свистел-надсаживался осенний ветер, погромыхивая старой кровлей соседской избенки. Было одиноко и неуютно.

Прислонившись к теплой спинке дивана, пенсионер Аникин лениво просматривал «Литературную газету». И вдруг весь напрягся: то, что прочитал, ошеломило его. В городе Белом, что на юго-западе Калининской области, захоронили «останки 245 советских воинов». Фразы эти были тяжелее свинца:

«Сорок с лишним лет вблизи города, вблизи многих деревень лежали незахороненные останки погибших!», «Каждое лето жители ходили «на мох» за клюквой… Свернешь в лес с дороги, а там солдат в шинели раскинул руки… Убитых свезли только с полей».

Сперва он вроде бы и не поверил всему этому. «Не может того быть!» Еще раз прочитал. И еще… А потом долго беззвучно плакал (к старости он стал слезливым) и грубо про себя ругался. Какая духота! Раскрыл окошко, и сырой стылый воздух хлынул в комнату.

«Значит, люди просто ходили мимо. Шагали и глядели. И жрали клюкву и грибы, выросшие между трупами солдат. Как им только в глотку лезло? И как они могли спокойно спать, зная, что где-то «под городом», прямо в лесу, как попало валяются трупы фронтовиков. Сволочи! Ведь и я мог бы там лежать. Запросто мог. И тело мое растаскивали бы звери и птицы. Что же это, солдаты?!.»

И ему вспомнилось.

…В штаб полка лейтенант Аникин прибыл холодным весенним утром, доложился начальству и устроился в офицерском общежитии, толкнув тощий чемоданишко под солдатскую койку. Кроме него в комнате были только двое, оба старшие лейтенанты: один рослый усмешливый щеголь (все на нем свежо блестело, особенно сапоги и ремень), другой — хромой, с помятым, усталым лицом, ходивший с палкой в левой руке, — где-то в конце войны его ранило в ногу. У первого была фамилия Зотов, у второго — Федотов.

Аникин с первых же минут настроился по отношению к Зотову несколько настороженно. От Зотова пахнуло на него самонадеянностью и армейской сухостью. Отвечая на приветствие Аникина, он с привычной легкостью, даже лихостью, по-офицерски точно «приложил руку к головному убору». Чувствовался заядлый строевик.

Комната, где поселился лейтенант, была обширной; на потолке тонкая художественная лепка, на полу паркет; по-свежему блестели стекла венецианского окна с полукруглым верхом. Все здесь цело, чисто. Будто и не было никакой войны.

Зотов бодро пошагал в штаб. А Федотов, тяжело вздыхая, заговорил:

— Ну, успехов вам. А я вот уезжаю на гражданку. Демобилизуют. Дня через три документы получу. Больше двенадцати лет отбухал в армии. До войны на сверхсрочной был. Старшиной. А в начале войны мне младшего лейтенанта присвоили. Еще зимой хотели демобилизовать меня. И в самом деле, что за офицер с костылем. Но я упросил, и оставили на время.

Аникину хотелось помолчать, он чертовски устал за дорогу. Но как тут будешь молчать.

— А куда поедете?

— Не знаю, — уже с некоторым недовольством ответил Федотов.

— Как не знаете?

— Да так! Отец у меня помер еще в тридцать первом году. А мать в войну померла. Брат на фронте погиб. Деревня, где я родился, была немцами захвачена. И ничего там не осталось, говорят. Все разбито и сожжено.

— Ну хоть с кем-то вы переписываетесь?

— Ну раньше с братишкой переписывался, конечно. Как же!.. Была еще тетка, отцова сестра. Но она неграмотная. И жива ли, я не знаю.

51
{"b":"216874","o":1}