В чистенькой, уютной комнате-медпункте сидела девушка, почти девочка, в белом халате; модная прическа, розовые щечки и почему-то испуганные глаза. Титов сказал, чем болеет, сунул девушке выписку из истории болезни и попросил сделать укол эуфиллина в вену (он действует сильнее всего), подумав при этом: «Сможет ли?» Сделала, без лишних слов, легко, безболезненно. Милая, простая провинция! В крупном городе, а особенно в Москве (в этом Титов не раз потом убедился), так вот запросто в вену лазить не будут.
Душно, больно уж душно, люди, люди, везде люди, с чемоданами и узлами. Сразу за аэропортом — тайга; воздух на улице легок и чист. И как хорошо, что подстыло, — земля тверда, иглиста, хочется ходить и дышать, дышать. Прежде Николай Степанович не обращал на воздух внимания — какой есть, такой и ладно, дышится — дышится, чего же еще. Теперь не то…
Самолет летел, пассажиры дремали, а Титов мрачно раздумывал… В молодости весна вызывала у него какую-то легкую смутную тревогу, несколько болезненную даже, непонятную ему до сих пор. А осень радовала: времена года как бы переместились тогда для него, но это было временно, потом весна стала весной, а осень… Это зависит от того, какая она… Нынче ненастная, не для склеротиков.
Прошло уже несколько месяцев, как он болеет, за это время проглотил гору таблеток, ему сделали больше сотни уколов, дважды лежал в больнице, его хорошо знали врачи «Скорой» и врачи поликлиники, они спасали его, помогали ему — земной поклон им, но… День-два или сколько-то часов вроде бы здоров, а потом — подь ты к чемору! — снова обдает голову тяжестью, обкруживает или, что еще хуже, валит на землю, причем происходит это где попало, даже на улице, даже в лесу, и тут уж приходится настораживаться: не задавили бы, есть ли рядом люди, а то пока то да се — десять раз помереть можно. С болезнью все краски в мире как-то сразу поблекли, стали для него одинаково серыми, пасмурными. В конце концов можно жить и так, всяко живут, но Титов не хотел жить «так», не хотел — и все. Впрочем, он всегда отличался уверенностью в себе. «Смерти бояться — на свете не жить».
С должности главбуха пришлось уйти — какой уж главбух: сидит-сидит и вдруг побелеет, зашатается, и теперь у него была совсем простая работенка в конторе, отвечал только за себя. Однажды намекнул Софье Андреевне: нельзя ли на пенсию по инвалидности, но докторша как-то жалко улыбнулась в ответ: «Думаю, что не дадут». Это было непонятно. Часто не давали и больничных листов. Врач молчит, а Титов не просит, стесняется.
Как и ожидалось, инженер-технолог бросил Зою, и дочь с месяц не видела света, куксилась, плакала по углам, злясь на всех и отмалчиваясь, а потом объявила вдруг, что уезжает. «Куда?» — «В Новосибирск». А почему в Новосибирск — бог ее знает. Видимо, потому, что все равно хотела куда-то уехать. «Перейди на другой завод — и не будешь его видеть». — «Нет, не могу!» — «Почему?» Молчит. Живет в своем Новосибирске и пишет, что всем довольна, все у нее распрекрасно, но где-то между строк проглядывает другое — дочка грустит, ей тяжело.
Он думал о Зое и дома, и в самолете, и потом, когда тяжело шагал с женой по теплым московским улицам, усталый, по-провинциальному обалделый от полета и несуразной московской толчеи, слепо натыкаясь своим громоздким чемоданом на прохожих.
— Ты, Верочка, хорошо ли себя чувствуешь? — Ему показалось, что она стала какой-то кислой, вялой.
— Да… ничего, ничего!
— Нет, с тобой что-то неладно, — встревожился он.
— Да я просто устала. Все хорошо. Вот устроимся в гостинице — и полежу…
Но лежать не захотела и, приведя себя в порядок, засобиралась в город.
— Знаешь что! Я сделала глупость, надев эти сапожки. Я не думала, что здесь так тепло. Надо купить какие-нибудь дешевенькие туфлешки. Пойду погляжу в магазине. Потом пошлю Зое письмо. Это можно и отсюда, из гостиницы. Все-таки какая-то несовременная она у нас, ей-богу! Ну, было что-то с этим… Не с ней же одной… И давай пообедаем здесь, а… Я куплю молока и хлеба. А ты зайди, пожалуйста, в буфет. Посмотри, что там есть.
В Москву он приехал лечиться. Где будет лечиться и как — пока не представлял себе толком. И еще хотел купить книжек о своей болезни. С них и начал: побывал в нескольких магазинах и наконец добрался до Беговой улицы….
Время уже приближалось к обеду; Николай Степанович шагал торопливо и от усталости мелко; ноги — ходули, их не чувствуешь: шагают и шагают, будто чужие. Титов не знает, как могло так получиться: стоял он посреди проезжей части улицы на ровной белой полосе, а мимо него, спереди и сзади, неслись в обе стороны легковушки. Никогда еще не видел он такого скопления машин; это была какая-то бесконечная сплошная лавина, разноцветная, грохочущая, звенящая, жужжащая. Нет, он ни капельки не испугался и с холодной рассудочностью старого фронтовика командовал себе: «Гляди!» Оглядывался, без конца оглядывался.
Жжж!.. Зззиии!.. Жжж!.. Зззиии!.. — пела на разные голоса бешеная, беспощадная лавина.
«А ведь могут запросто подцепить».
Жжж!.. Зззиии!..
«Железное чудовище», — с неприязнью подумал он. У этого чудовища были ребра — машины, прорезавшие воздух у самой белой полосы, они выпирали, как зубья из пилы, он видел их и спереди, и сзади, он даже чувствовал ветерок от них. Но были и пустоты в этой лавине. И Титов начал нервно маневрировать — отступать на шаг, полтора, если видел ребро спереди, делать шаг вперед, если угрожали сзади. Что с ним случилось, он никогда не был злым и мстительным. А тут… Когда одно ребро чуть не подцепило его, пожалел на мгновение с холодной злостью, что нет с ним пистолета: в машину, которая собьет его, он пустил бы пулю. «Уж если собьет, не пустишь».
Жжж!.. Зззиии!..
Кажется, поток этот нескончаем; сейчас Титов уже не различал цвета машин, не видел людей в машинах, он ничего не видел, кроме одного — ребер чудовища; ребра пульсировали — росли — уменьшались, росли — уменьшались. Пульсация становилась все более резкой, неровной, похожей на конвульсии.
Он заметил «ту» машину еще издали и насторожился: она двигалась с такой же скоростью, что и другие, но зловеще поворачивала к черте, к нему, к Титову. Вот она уже идет на него. Титов отступил шага на полтора и, когда легковушка с водителем-убийцей прошмыгнула вперед, снова встал на черту. Он не видел лица «того» водителя, не заметил номера машины, — где там! Если бы в эту секунду сзади него летела легковушка, Титов был бы неминуемо сбит и раздавлен. Машина, идущая за «тем» водителем, наоборот повернула в сторону от черты и от Титова, притиснувшись к другим машинам.
«Спасибо, благородный человек! Тебе стало стыдно за «того», и хотя твоя легковая мне никак не угрожала, ты все равно отвернул».
Когда лавина внезапно остановилась и через Беговую хлынула толпа, он не пошел в книжный магазин, а, выругавшись, повернул обратно.
Нет, сегодня что-то не везло ему: в метро Николай Степанович почувствовал слабую боль в голове и, насторожившись, быстро зашагал к выходу, наверх, на воздух; шаги стали неустойчивыми — покачивало, слегка кидало в сторону, и он прислонился к колонне (это была станция «Киевская»).
«Пережду. Только бы не приступ!» Он уже страшился, а страшиться нельзя: страх и приступ — два звена одной цепи, второе неизбежно следует за первым, в этом Титов уже столько раз убеждался. Опять наплыли, охватили голову тяжесть, боль и муть, и станция «Киевская» вместе с людьми закружилась и поплыла, поплыла куда-то к черту. Но!.. Он все же не падал, стоял, нагнувшись, тесно прижимаясь спиной к колонне, боясь пошевелить головой, ища глазами скамью и не находя ее. Мимо торопливо проходили люди, много людей, он не различал их лиц, но хорошо слышал их голоса, громкий шорох от ног; туманные фигуры мелькали, мелькали бесконечно, и казалось ему, что стоит он уже давно, но едва ли это было так. Он хотел устоять на ногах; он почему-то боялся упасть, хотя что было бы такого, если бы и упал. Грубый шорох справа и слева, безразличные голоса. Девичий смех. Смех!.. Глаза видят только пол. Да и что там видят, — сплошное светлое пятно.