— Давно пора вытурить.
— А я не могу. Во-первых, у меня слабость во всем теле. А во-вторых: как же я тогда без тебя?
— Будешь объясняться другой.
— Выходила б замуж за меня, что ли. Был бы домашний дохтор. Никакой б заботушки.
— Ой, радость какая!
— Парень я на все сто. И характером смирный.
— Хватит, болтун Иваныч.
— Вот, черт, не везет! Хоть бы раз подфартило. Все от ворот поворот. Даже самые нужные люди не понимают меня — милиционеры и девки. От мильтонов только и слышишь: «А ну дыхни!» А вот дружку моему, он тут был вчера, ты его видела, тому опять везет во всем. Девки и бабы прямо-таки наваливаются. Одна так даже с фатерой и с ребенком в придачу. Самому не стараться.
«Уж не о нашей ли кассирше? — подумал Николай Степанович. — Стараешься для таких».
Щучкин привирал: к нему частенько приходили девушки; они вообще липли к нему. В этом смысле он походил на Зоиного ухажера. Глядя, как девушки радостно воркуют со Щучкиным, Николай Степанович думал: «Странное чувство — любовь. Есть что-то несовершенное в этом чувстве, что-то неясное. Природа определенно подхалтурила тут. Ведь влюбилась же Зоя в пошло-красивого прохвоста…»
Титова раздражала болтовня Щучкина, и он обрадовался, когда Щучкин с Аней ушли.
— Вы знаете, я тогда… был не прав, — сказал Каширцев. — Не прав и по форме, и по существу. Поездка дочери оказалась бесполезной. Я часто думал о нашем разговоре с вами. И все собирался перед вами извиниться. Я тогда немножко выпивши был.
Выпил. Вот новость! Титов был убежден, что Каширцев и в рот не берет спиртного.
— И это, поверьте, не от распущенности. Выпил только стакашек сухого вина. И стало легче…
Каширцев чем только не болел: лежал и в хирургическом, и в терапевтическом отделениях, а сейчас вот в нервном. Валяется целыми днями на койке, вялый и безучастный; было ясно: человек этот весь в своих невеселых думах, что-то гложет его душу, мозг его.
«На него, как и на меня, давит весь груз прожитого, — сделал заключение Титов. — Но я сопротивляюсь… Хворь тебя, а ты ее. И если поддашься — амба!»
Об этом Титов долго говорил Каширцеву, добавив в конце:
— Вы, конечно же, слыхали, что раненые солдаты в наступающей армии выздоравливают быстрее, чем солдаты в отступающей армии. Вот что значит настроение!
— Я понимаю. — Голос вялый, безразличный. По всему видать, слова Титова у него в одно ухо влетели, в другое вылетели.
Каширцев опять чего-то заговорил о дочери, и в эту пору заявился Щучкин.
— А ты знаешь, что твоя дочка к моему соседу побегивает?
«Многие почему-то считают, что веселые люди — это хорошие люди…» — злился Николай Степанович.
— Неправду говорите, — вяло отозвался Каширцев.
— Послушайте! — сказал Титов. — Во-первых, почему вы тыкаете нам? Мы почти вдвое старше вас.
— А чо бородами-то хвалиться?
Глаза у Щучкина как иглы — нехорошие глаза.
Будь это на полгода раньше, Николай Степанович быстро призвал бы парня к порядку, но болезнь сделала его не только слабым, но и каким-то нерешительным, безвольным.
— И, во-вторых, эти шутки неуместны. Не так шутите, сударь.
— А как… надо?
— Не обижайте людей.
Глупо улыбаясь, Щучкин показал рукой на Каширцева:
— Да уж!.. А у таких, я те скажу, дочки завсегда блудливые.
— Ну, хватит! — Титова начало трясти, не от болезни — от злости, он побледнел.
Он часто краснел и бледнел, причем во многих случаях беспричинно; бывает, о пустяках разговор, тут и думать-то вроде бы не о чем, не только волноваться, нет, скажет или выслушает что-то — и на лицо будто краской плеснули.
— Как вы здорово за него заступаетеся. — Улыбка у Щучкина от уха до уха. Титов смолчал. Думал, угомонится Щучкин. Не тут-то было. — Ишь разъерепенился! — Титов молчит. — Больно умные.
— И не надоело ерунду плести?
— Не нам чета. — Щучкин уже не улыбался. Титов раскрыл рот, хотел что-то сказать, но не сказал. — Воображули.
— Ну, прек-ра-ти-те же, бога ради!
— Уже доходют, а все ишо начальников из себя корчат.
— Не-го-дяй! — прошептал Титов, вскочив с постели.
И тут его крепко кружануло; пока лежал — ничего, вскочил — палата опять поплыла слева направо, и ноги начали подкашиваться. Боясь, что он упадет и не сделает того, что задумал, Титов излишне поспешно схватил стул и, приподняв его, пошел на Щучкина. Со стула полетели стакан и таблетки.
На лице Щучкина деланный (Николай Степанович хорошо это заметил: именно деланный) испуг. Парень побежал в коридор и заорал:
— Он сошел с ума! Он рехнулся!
Болезнь вносила свои изменения и в характер, и во внешность Титова: голос стал напряженным, как бы выдавливает из себя слова (такого человека неприятно слушать). Если б его голос был глухим, тихим, тогда б напряженность скрадывалась, не выпирала так, а он отличался необычной звонкостью и чистотой, — голос лектора или артиста. На него теперь вообще тяжеловато смотреть: лицо тоже болезненно напряжено и все время в каком-то непонятном движении — то там шевельнется, слегка вздрогнет мускул, то там; вот заподергивалась подглазница, шевельнулась кожа на подбородке и как будто легкая темная волна прокатилась по щеке — от губ к уху. Тревожный бегающий взгляд. Идет по коридору — озирается. Он сказал обо всем этом врачу.
Софья Андреевна, как всегда, выглядела усталой. Но сегодня ее лицо уже не казалось Титову обиженным, отчужденным, что в первый раз так насторожило его, и, глядя на докторшу, он подумал: да было ли тогда ее лицо отчужденным?..
— Ну, Николай Степанович, все анализы сделаны. Как я уже говорила, у вас атеросклероз сосудов головного мозга. Рентгеновские снимки… без патологических изменений. Так что пугаться нечего. Будем лечиться. Думаю, что все будет хорошо.
— А может, мне лучше домой? Буду дома лечиться.
— Нет, придется полежать. Дома — не то.
Когда докторша вышла, Щучкин сказал:
— По-моему, ты, это самое, зря паникуешь, отец. Слышал, чо она сказала? Пугаться нечего.
«Оказывается, в больнице человек хорошо раскрывается, — раздумывал Николай Степанович. — Перед соседями по палате». Правда, к Щучкину он уже начал помаленьку привыкать, — ко всему привыкаешь. Хорошо, что таксист не обидчив: отругаешь, а он хоть бы хны. «Ну подожди, голубок, — мысленно угрожал ему Титов. — Вот выздоровею, тогда поговорим». Но этого сделать не удалось: Щучкина на другое утро выписали из больницы.
4
Было и такое, вспоминает Титов.
— Прибыло такси! — крикнула Вера Ивановна и стала торопливо надевать пальтишко: вечно куда-то торопится.
Николай Степанович глянул в окошко и вздрогнул, отошел, снова подошел и долго смотрел, вытягивая длинную шею.
— Вер, а где у нас бинокль?
— Зачем тебе бинокль? Одевайся! За простой машины тоже платить придется. Ну, что ты в самом деле!
— Где бинокль, говорю?
— В кладовке. Ты что… собираешься брать его с собой?
Да, он не ошибся: в такси сидел Щучкин. Вот шофер вылез из машины и, закуривая, по-хозяйски, усмешливо поглядывал вокруг.
«Бывают же такие дикие совпадения, черт возьми!»
— Вера, я не могу поехать в этой машине. Потом объясню. Заплати, пожалуйста, шоферу за вызов, и пусть он уезжает.
В их маленьком городке были свои удобства, свои преимущества, одно из них — близость аэропорта: он начинался сразу же за последними, частными домишками старинной постройки — деревянными, в два, три, четыре оконца, с обширными, как и водится в Сибири, огородами, и, чтобы доехать до него от центра, достаточно каких-то двадцати минут. И все же времени у них было в обрез. Вера Ивановна бодро понукала мужа: «Ну, шевелись же ты, господи! — И тут же виновато улыбалась: — Как ты себя чувствуешь?»
Неважно чувствовал: опять она, тупая, хмельная боль в голове, слегка отдающая в надбровьях, неуверенный шаг и мокрый от холодного пота лоб. Резко повернешь голову — кружит. Но он не стал обо всем этом говорить жене: зачем? — если ему будет совсем плохо — увидит сама. Только бы влезть в самолет, а уж там — как-нибудь; четыре неполных часа — и Москва. А если упадет, его не будут затаскивать в самолет, и это — последнее — почему-то страшило больше всего, хотя ведь можно улететь и через день, и через неделю, — болезнь удесятерила тягость ожидания, сделала само ожидание как бы физически ощутимым.