Если б лицо Софьи Андреевны не было таким отчужденным и обиженным и если б сам Николай Степанович не был так застенчив и скрытен, он рассказал бы.
…Кассирша зашла к нему в конце рабочего дня. Стул под ее толстым задом болезненно заскрипел.
— Николай Степаныч! Помогите, бога ради, с квартирой. Скоро вот дом новый сдавать будут…
Кассирша была чем-то неприятна ему: вроде бы баба как баба, белобрысая толстуха лет тридцати, разведенка, но было в ней что-то… Тяжелый мужицкий взгляд, резкие пьяные движения, сидит, покрякивает, широко зевая, пяля на главбуха рачьи глаза.
«Плохо, когда мужчина похож на холеную женщину, но еще хуже, когда женщина усваивает манеры примитивного мужика, — раздумывал Николай Степанович, слушая кассиршу. — И ведь не скажешь: что ты как пьяная? Попробуй-ка скажи».
— У меня ж дите. А живу я у тетки, в подвале. Там же сырость страшенная. Рази можно держать дите в такой квартире? — Заплакала. И стала еще неприятнее. — Скоро новый дом сдается…
— Там уже давно все распределено.
— Ну, хотя бы из высвобождающихся.
— Попробую. Но не знаю как…
— Главный инженер, вот, в новый дом поселяться будет. Его б старую…
«Ишь куда хватила!» — с некоторой неприязнью подумал Титов. Главный инженер занимал хотя и двухкомнатную, но просторную квартиру в хорошем старинном доме.
— Если б было где жить-то, я б и личную свою жись по-другому устроила.
Эта фраза решила все, Титову стало жаль женщину, и он пообещал:
— Ладно, я поговорю. Ну, обещаю, поговорю.
Кассирша получила двухкомнатную квартиру в новом доме. И вскоре после того Николай Степанович узнал, что женщина наврала ему: она жила не в подвале, а в светлых теткиных комнатах на первом этаже. Они потом с теткой еще раз словчили: обе квартиры поменяли на одну четырехкомнатную, у центральной площади.
Весна и лето нынче вообще были какими-то неудачными — сплошная трепка нервов. Нагрянули ревизоры. Конечно, ревизоры в наш точный век — дело обычное, но то были какие-то особо дотошные и придирчивые, крупных нарушений не нашли, а мелких понабралось — воз и маленькая тележка. Титов хоть и суров с виду, нелюдим, с нехорошим угрюмым взглядом, но мягкотел, нерешителен, его легко уговорить, и люди пользуются этим. Кое-что прошляпил он из-за своей мягкотелости, но так… пустяки. Ну, предупредят, попридираются маленько, укажут на что-то в акте и — все. С другими вон пострашнее бывает. И, в конце концов, не он один в этих мелких нарушениях повинен. Только что ему до других; за всю жизнь Николай Степанович не схлопотал еще ни одного выговора, все шло чисто-гладко. Терпеть не может, когда ему указывают на что-то, — вот беда.
Николай Степанович обрадовался субботе: «Да подь все к лешему! К чертям собачьим! Отдохну, отвлекусь…» — и, по-спортивному одевшись, пошел на реку, на солнце, к пахучей траве, к прохладному лесу. Но разве от себя убежишь: мысли о работе продолжали помаленьку долбить его мозг; глаза упирались в поплавок, игриво покачивающийся на воде, а думы, злые, хмельные, совсем не о рыбе: «Все грешат, а первый ответчик — бухгалтер…» И тут еще две встречи… Первая была с инженером Каширцевым, старым неврастеником. Увидев главбуха, встал и, посетовав на плохой клев, спросил:
— Ну как, Николай Степанович, насчет нашей просьбы?
Дочка Каширцева — работница бухгалтерии — попросила отпуск без содержания «в связи с семейными обстоятельствами». Сам Каширцев тоже заходил к Титову и немножко прояснил, что такое «семейные обстоятельства»: женщина хотела встретиться со своим бывшим мужем, а для этого надо выехать в другой город. Ох уж эти разведенцы! Титов сказал: «Давайте отложим это дело до понедельника». А в понедельник, как назло, прибыли ревизоры.
— Сделаем в конце следующей недели.
Вроде бы ясно, но Каширцев почему-то рассердился:
— Для одних все, а для других — ничего. Ведь вот кассирше даже новую квартирку устроили. Одной квартиры ей было, видите ли, мало. Не-по-нят-но, знаете ли!
«Почему он так странно улыбался? — раздумывал Николай Степанович, шагая по берегу реки и уже не чувствуя прежнего тепла в душе, все вокруг как-то посерело внезапно, потускнело. — Почему, черт возьми, он так улыбался? Конечно, кассирша — бабенка вздорная и легкомысленная. В каждом цехе собственного хахаля имеет. Только я-то при чем тут? Чем больше людям делаешь добра, тем они больше недовольны». Николай Степанович начал раздумывать над тем, добр он или не добр, и скоро пришел к твердому выводу: добр все же. Конечно, грубоват порою, вспыльчив, но — и только; ни одного грязного дельца не лежит на душе у него, и совесть, как говорится, чиста. Он часто раздумывал над тем, не обидел ли кого-нибудь хотя бы словом, все ли сделал так, как надо, и, когда его обвиняли в резкости или еще в чем-то нехорошем (а это бывает), он по-настоящему страдает. Сейчас он тоже страдал. Не мог он пока отпустить Каширцеву — ревизия. Всю обратную дорогу его не покидало какое-то странное нервное напряжение.
Вторая встреча была уже возле дома с молодым мужчиной, который шел к дочке Николая Степановича Зое. Вроде бы что такого тут? — дочка завела ухажера. У всех ухажеры бывают. А этот к тому же инженер-технолог, обходительный и, по уверению женщин, красивый. Правда, Николаю Степановичу он не кажется красивым: нагловатый взгляд, неизменная, как у многих модников, бородка, узкие брючнешки до предела обтягивают тощий зад — вот-вот порвутся. А шаг-то, шаг-то какой: сколько в нем смешного достоинства. Бабник. Все знают: бабник. И Зоя знает. Но почему-то многие девки сохнут по нему, и в их числе Зоя, его романтическая, восторженная дочка Зоя. Ее глаза, еще недавно такие чистые, ясные, как слеза, стали вдруг какими-то другими — глубокими, говорящими, беспокойными, — верный признак того, что дочка подозрительно повзрослела. Николай Степанович незаметно приглядывался к ней.
— Зоя дома? — спросил инженер-технолог. Голос такой, будто одолжение делает, спрашивая.
— Нет. Уехала к дяде в деревню.
Он сам не знает, почему соврал. Никогда не врал.
Зоя в выходном платье сидела у окна. Ждала. Вид невеселый, подавленный.
— Я сказал ему, что тебя нету. Отдохни… Не надо бы тебе… с ним, дочка.
Последнюю фразу он произнес вполголоса, как бы между прочим.
Зоя вскочила, почти с ненавистью глянула на него и стала выкрикивать:
— Ну что ты лезешь?! Что ты лезешь не в свое дело? — Отвернулась, заплакала: — Как будто кто-то просит его об этом. — Сникла, опустив голову: — Сама… разберусь, в чем надо.
Это его обескуражило, он не знал, что говорить, побледнел, чувствуя себя виноватым.
— Собственно, ничего страшного не случилось, Зоенька. Право, ничего не случилось. — И попытался пошутить: — Любовь — штука такая, от ожидания только разгорается.
Фраза получилась неумной, двусмысленной. Он сразу это понял. Но слово не воробей…
Зоя болезненно скривилась:
— Не надо!
Нет, ее что-то все же угнетало, еще до прихода Николая Степановича, и эти слова так… больше от тяжелого настроения, ей нужна нервная разрядка. Выходит, он — рычаг для ее разрядки. Тоже!..
Помолчав, она сказала:
— Он ко мне хорошо относится.
Николай Степанович почувствовал в ее голосе не то легкую фальшь, не то какую-то неуверенность — не поймешь. Получается черт знает что: соврал он, сказала неправду или частичную неправду она. Если бы Зоя не произнесла этой фразы, он бы смолчал и на том бы все закончилось, но она произнесла, и он счел нужным сказать:
— Важно ведь, как человек вообще относится к людям. До тебя он с библиотекаршей Лизой… Вон какая, как куколка. И все равно бросил. И до Лизы…
Во взгляде дочери злость, убитость и мольба. Она торопясь, будто кто-то гнался за ней, выскочила из квартиры.
Кажется, он оскорбил ее, не желая того. «Да, кажется, так!» — поморщился Николай Степанович. Дочь широколица, носата, в общем, некрасива. Она и без того, видать, мучилась из-за своей некрасивости, а тут дальний намек: красоток и то бросает…