— Вот Калиханский перевал! — опять показал Гампель на снежный барьер, совсем уже нависший над дорогой и долиной.
Незыблемой чистотой, первозданной белизной, величием и спокойствием веяло от перевала.
«И вот сейчас, там, на этой белизне, окопы, война, смерть, кровь, кровь на снегу», — подумал Ослабов, и весь мозг ему свело судорогой неразрешимых противоречий между этой красотой и тишиной и человеческой кровью, кровью загнанных сюда, для того чтоб пятнать своей и чужой кровью этот снег, русских мужиков.
Спуск продолжался долго. Ехать приходилось медленно, потому что лунный свет обманывал, выдавая обрыв в пропасть за тень и спуск — за ровную дорогу. Но курдские лошади уверенно вели вниз, и скоро город стал бесшумно надвигаться на Ослабова. Еще несколько поворотов, и, ничего не видя в густой тени, доверяя только лошадям, Ослабов и Гампель ехали уже в щелях улиц. Башнями и стенами над низким селом вздыбился дворец. Нежно-белые стволы тополей, здесь еще не распустившихся, стояли, как колонны храма. Тончайшие их ветки иглами вонзались в изумрудное небо. Остроконечными льдинами поднимались с кладбища белые мраморные памятники. Круглый высокий мавзолей высился среди них между четырех тополей. Опять щелями и коридорами закрутили улицы. Ехали на минарет, который был, очевидно, в центре города. Вдруг он сразу вырос над головами, и в ту же минуту резко оборвалась горная тишина, — площадь трепетала. Казачьи патрули ежеминутно подъезжали и отъезжали от дворца, у костра над большим котлом возились в очереди, лошади смешивались с людьми в одну толпу.
Затекшими ногами Ослабов прошел через ряд комнат нижнего этажа, где курды грелись над жаровнями, а старухи с ловкостью фокусников перебирали рис на двухаршинных, круглых, с резными краями, медных блюдах, и поднялся в комнату с лепными стенами и цветными стеклами в резном переплете окна, занимавшего всю стену.
— А, доктор Ослабов! — радушно встретил его Цивес. — Кстати, кстати! Бьют нас, как перепелок! Вчера я попал под обстрел! За пулеметный отряд меня с моим походным лазаретом приняли.
Он приблизил свое загорелое лицо с вытаращенными глазами к лицу Ослабова и произнес шепотом:
— В снег зарылись! Не можем одолеть перевала. На заре опять новый отряд выступает. Да что с вами? На вас лица нет! Вот что! Ложитесь спать. Я вас разбужу.
Ослабов не заставил себя долго упрашивать.
Недолгий сон, и солнце забило в окна. Вся комната, пол и стены покрылись как будто ковром: лучи ложились сквозь цветные стекла. Наскоро умывшись, Ослабов выбежал на площадь.
Там шел молебен. Отец Немподист в золотом облачении нараспев читал слова молитвы. Веретеньев во главе войск едва сдерживал горячего белого коня. Священник обходил войска и кропил их святой водой. Через несколько минут войска потянулись в снега на Калиханский перевал.
Ослабов с жаром принялся за работу.
XIII. Смерч играет
Серая, безглазая ночь низко лежала над озером и от этого озеро казалось безбрежным морем. Мелкие бестолковые волны уныло вскидывались на борта баржи. Ущербная луна сквозь густые облака давала тусклый, мрачный свет. Плыли уже долго, и эти медлительные часы казались Ослабову веками.
Он сидел на самом краю кормы задней баржи, измученный последними бессонными ночами и всеми впечатлениями этих дней.
Перед ним простиралась палуба, сплошь покрытая стонущими, зовущими, проклинающими людьми. Такие же нестерпимые звуки неслись снизу, из-под палубы.
Те же звуки плыли с передней баржи, на канатах прицепленной к этой, на которой сидел Ослабов. Совсем впереди смутно маячили контуры маленького парохода с длинным хвостом дыма над трубой. Это был кое-как починенный «Фламинго». Пароход этот мирно таскал баржи по Волге, долгие, должно быть, годы. Война приволокла его на Урмийское озеро, и он с тем же покорством, выбиваясь из сил, волок эти две военные баржи, переполненные ранеными, изредка отвечая их стонам протяжным, воющим свистом.
И казалось Ослабову, что ничего нет в мире, кроме этого пароходика и этих двух барж. А мир кругом стоял серый, бесформенный, пугающий отсутствием линий, красок и контуров и тем бесстрастием, с которым он принимал в свое беззвучие людские стоны.
Эти две баржи раненых были первым реальным результатом наступления. Ослабов знал, что там, в этой серой ночи, по обоим берегам озера и на Дильман и на Тавриз тянутся длинные цепи обозленных, уставших, голодных солдат на смену этим, которых он везет. Ему даже казалось, что с барж несутся только стоны, а проклятья — оттуда, с берегов. Ему давно уже хотелось пить, но он запретил себе подходить к бакам, так как пресная вода была на исходе, раненые ежеминутно просили пить, а когда доплывут, никто не знал.
Еще утром, когда грузили раненых, Ослабов полон был энергии, верил, что он удобно всех уложит, что всех перевяжут, всех, кого можно, накормят. Но коек хватило только на немногих, а новых все несли и несли, не хватало уже соломы, клали прямо на грязную палубу, уже трудно было проходить между тел, перевязочные средства быстро иссякли, душный запах крови властно повис в воздухе и так поплыл вместе со всем этим — не лазаретом, а могильником — в безветренную серую пустоту. Ослабов осел, обмяк, потерял волю и силы, безостановочно курил скверно набитые тавризские папиросы и думал, безвыходно думал над всем, что случилось в эти дни, в эти ночи. Санитары и сестры подходили к нему за указаниями, иногда он сам вставал, спускался вниз, в духоту стонов, и, опять натолкнувшись на невозможность сделать что-нибудь как следует, садился на свое место на корме и впивал в себя этот сплав людских мучений и немой природы.
Недалеко от него на последней охапке соломы лежал штабс-капитан Петров. Он был в забытьи. Он был ранен сверху, в оба плеча, крест-накрест, как будто вычеркнут этими ранами из жизни. Одна пуля вышла в ногу, другая застряла где-то, как будто для того, чтобы продлить его мучения, не задев сердца. Ослабов наклонялся к нему и вытирал клоком ваты, лежавшим у его изголовья, кровь с губ. Ослабов подобрал Петрова в Эрмене-Булаге, в ханском дворце, в той загаженной нижней комнате, где старухи перебирали рис и где Ослабов рассуждал о питании солдат. Петров был в памяти, но ничего не мог или не хотел рассказывать о том, где и как он был ранен.
Рядом с ним лежал Парнев, тот маленький веснушчатый солдат из вновь прибывших, который был на собрании у Цинадзе. У него была рана в живот, и Ослабов впрыснул ему морфий. Он спал, закинув русую голову, и Ослабов боялся, чтоб он не проснулся раньше прихода на пристань: морфия больше не было, а рана причиняла нестерпимые страдания.
— Пить! — различил Ослабов едва слышный вздох Петрова.
Он бросился к баку, налил нагревшейся за день мутной воды и поднес к губам Петрова. Тот поднял голову, открыл глаза, и сгусток крови выплюнулся у него изо рта.
— Лежите, лежите! — остановил его Ослабов. — Вот вода!
Он влил ему несколько капель в рот, но глотать Петрову было трудно, и он левой рукой — правая не двигалась — отстранил кружку.
Ослабов сел у изголовья на палубу, поправляя сено.
Петров смотрел на него совсем ясными, спокойными глазами из ввалившихся и потемневших глазниц.
— Доктор, — сказал Петров, — вы меня слышите?
Голос был едва слышный, влажно-хриплый, как при плеврите.
— Не говорите! — остановил его Ослабов. — Вам нельзя.
— Мне нужно говорить, — прошептал Петров, — я умираю. Я знаю.
— Говорите совсем тихо, я услышу, — сказал Ослабов и наклонился к нему.
Петров благодарно кивнул головой.
— Это было самоубийство, — сделав усилие, сказал он и вздохнул глубже. Крови выплеснулось изо рта больше.
Едва сдерживая дрожь в руках, Ослабов вытер кровь и наклонился ближе. Петров лежал с закрытыми глазами. У Ослабова мелькнула мысль, что он умер, но по мелким пузырькам крови в углах губ было видно, что Петров еще дышит.
Ослабов осторожно отодвинулся от него и прислонился головой к борту кормы. Вся гнусная сцена, ночью, на косогоре, встала у него перед глазами, и волна ненависти к Гампелю вздыбила ему кровь. С той ночи он не говорил с Гампелем, а после Саккиза, откуда машина не могла пройти дальше, не видел его. «Убить! Убить его!» — поднялось в нем еще тогда желание, и сейчас Ослабов опять с удивлением наблюдал в себе это желание. В первый раз ему захотелось убить человека. «Этот не попадет под выстрелы! — с омерзением думал он о Гампеле. — Этого надо убить, убить! И чтоб он знал, что его убивают, и чтоб знал, за что!» Это было первое живое чувство в Ослабове за всю эту ночь, что он плыл на барже.