Когда казаки несколько ублаготворились кишмишовкой, Пахчана повели выбирать лошадь. Кони стояли у стен в ряд, обмахивая проходящих хвостами.
— Скорей! — торопил Пахчан, — Самую сильную!
— Так ему дать гунтера[5]?
— Гунтера?
Казаки задумались, потом ухмыльнулись.
— Ну что ж, дадим гунтера.
Пахчану вывели огромного, черного, тяжелого коня с мохнатыми ногами. Таскал он, должно быть, пушки по горам.
Надели седло. Пахчан сел, казак стегнул, земля оторвалась от копыт.
Три или четыре круга сделал Пахчан по полигону крупной рысью, и конь ему понравился.
— Купит! — хохотали казаки. — Двести рублей даст.
— А не даст!
— Даст!
— Двести пятьдесят, — объявили Пахчану, когда он, довольный испытанием, вернулся к стойлу.
Не слезая, Пахчан расплатился. Казаки подтянули седло, привязали хурджины, предлагали еще выпить на дорогу и наставляли:
— Ты, как выедешь за ворота, не мешай коню идти. Он приведет тебя к заставе, а там и дорога видна. Конь знает дорогу. Третий раз пойдет в Ван. Счастливо!
Конь уверенно шел по мягкому грунту. Ночь здесь не казалась такой темной. Свежий воздух быстро прогнал опьянение от терьяка и водки, мысль о том, что он уже едет, бодрила Пахчана. Еще раз стал он вдумываться в короткие, но полные страшного смысла слова телеграммы, вытолкнувшие его из тифлисского лазарета.
В телеграмме было всего три слова:
«Уходим Шамирам Саркиса»
Уходим!
Пахчан знал, что это значило. Это значило, что Ван опять эвакуирован. Это значило, что десятки тысяч людей опять, как лава из жерла вулкана, выброшены из города в горы, на дорогу, утоптанную сотнями тысяч, убеленную костьми людей и животных, окутанную облаками пыли. И нечеловеческого горя. Это значило, что число нескольких десятков тысяч, оставшихся в живых, станет еще меньше. Это, наконец, значило, что Пахчан встретит народ свой в пути. Он на память знал все остановки и расстояния этой братской могилы турецких армян и стал высчитывать, где он может встретить уходящих ванцев. Оргов — Кзил-Риза — пятьдесят шесть верст. В Кзил-Ризе обычно ночуют. Он там будет рано утром. Передохнет и — дальше. Тапаризский перевал и Сувалан — сорок пять верст. Будет там завтра к вечеру. Дальше опять придется ехать ночью. Это оттого, что ночью выехал. Надо было подождать утра. Но ждать нельзя было ни минуты. В Бегрикальском ущелье будет на рассвете, и еще останется восемьдесят семь верст до Вана, но там уже в Панзе берег Ванского озера. Сколько успел пройти народ, пока он едет из Тифлиса? Не дальше Сувалана. Там есть надежда что-нибудь узнать о Шамирам, там нужно найти Арменака, приславшего телеграмму:
«Уходим Шамирам Саркиса».
Это значит, что Шамирам осталась у Саркиса. Он живет в Пир-Карибе, не доезжая Вана, на склонах гор, где виноградники. Казаки говорят, что пригороды целы. Пахчану представилось, как он входит в комнату Саркиса с маленькими окнами, за которыми видно безмерное синее озеро в окружении гор с жемчужным Сипаном прямо против окон. Шамирам выходит к нему, живая, молодая, с глазами, сияющими радостью встречи с братом.
А если Саркис ушел вместе с народом?
Надо в Сувалане найти Арменака.
Пахчан не заметил, как проехал первые четырнадцать верст. Во тьме мелькнул и быстро вырос, приветливый огонек Орговского питательного пункта. Заведующий не спал. Он возился с кипятильниками, уже извещенный о том, что народ идет. Пахчан решил на минуту слезть с лошади. Заведующий предлагал ночевать, ужинать, пить чай, посмотреть хозяйство и оборудование. Пахчан жадно проглотил стакан горячей воды с разведенным в ней сладким молоком и по просьбе заведующего записал в книге для посетителей искреннее свое впечатление:
«Гостеприимство поражает своими размерами. Пахчан».
Как искра погас во тьме огонек питательного пункта. Пахчан, согретый молоком и лаской, ехал дальше. Все круче вставал над ним матовый блеск остроконечной громадины Арарата. Не останавливаясь в Карэ, он взял путь прямо на Кзил-Ризу. Его гунтер уверенно шел там, где была ровная дорога. Но на подъемах и спусках иногда вдруг останавливался и, фыркая, наклонял голову и что-то вынюхивал. Пахчан сначала принимал эту повадку за лень, но скоро убедился, что конь делает это из осторожности, и не стал мешать ему. Иногда из пропастей и срывов с правой стороны дороги поднимались душные потоки накаленного за день воздуха. Тогда конь начинал беспокоиться, но Пахчан отпускал поводья, и через минуту они, человек и конь, спаянные вместе, спокойно двигались дальше. Дорога шла на юго-восток. Раньше, чем можно было угадать начало рассвета, тьма перед глазами Пахчана стала раскалываться. Узкая щель рассвета разделила землю и небо, слившихся за ночь. Проступали контуры дальних гор. Щель становилась шире, принимала цвет: из дымно-серого стала смугло-желтой, и вдруг сама расщемилась, как кожа под ножом, выбросив во всю свою длину режущий лимонный свет. Мазок за мазком небо закрашивалось зеленью, поплыли голубые облака тумана по ущельям, и такие же облака тяжело окутали вершину Арарата. Щель зари уже сочилась неистощимой кровью. Утренний ветер врывался в ноздри коня и всадника. Потухшие вулканы вставали на горизонте. Сквозь облака вершина Арарата засверкала, как рубин, расплавленный в золотом вине.
Питательный пункт Кзил-Риза гудел работой: первые колонны беженцев могли подойти уже завтра. Пахчан сам раздобыл себе кипятку и плотно закусил из своих запасов. Тело требовало отдыха и сна, но он не больше часа дал себе полежать на бурке. Медленный подъем на Тапаризский перевал гунтер брал рассчитанным, тяжелым шагом. Пахчан часто ловил себя на том, что он спит на лошади. Весь этот жаркий день он проехал в полудреме, без мыслей и порывов, очнувшись только к сумеркам, вблизи Сувалана.
По бесконечным извилинам спускаясь в ущелье, гунтер измучил Пахчана ежеминутными остановками, фырканьем и раздумьем.
Уход
Они двигались сплошной массой людей и животных, они шли, они ползли, как застывающая и не желающая застыть лава, и с каждым днем движение их становилось все медленней, после каждой новой ночевки все трудней было подниматься, чтоб идти дальше. Все мучительней был им каждый шаг, удалявший их от разоренной родины. Гонимые страхом, они сравнительно быстро прошли Бегрикальское ущелье, где можно было ожидать нападения, но после первой же ночевки на плоскогорье пошли тише, тысячами голов оборачиваясь назад, чтобы бросить последний прощальный взгляд на узкую долину, в глубине которой ненадолго просияла снежная вершина Сипана, старого сторожа Ванского озера. Тысячи загорелых на солнце и огрубелых на мотыгах рук поднялись в воздух, тысячи старушечьих и девичьих губ высунулись из-под киткалов, чтоб послать и прошептать последний привет Сипану за минуту до того, как он скроется из глаз.
Дорога стала шире — людская лава выплеснулась далеко вправо, на истоптанные еще в прошлом году пашни. Слева на много верст протянулась застывшая черная лава вулканов, огненной рекой вытекшая когда-то из молчаливых теперь Хори и Тандурека, контуры которых — острый, настороженный у первого и уютный, разлапый, как жерло тондыра[6], у второго — вырезались на безоблачной синеве вдали за разливом лавы.
Стало жарко. Голодные волы все медленней тащили перегруженные женщинами и детьми фургоны. Лошади, быки и коровы задыхались под навьюченными на них разноцветными одеялами и медной посудой. Пузатые хазаны для плова сверкали на солнце и перезвякивались с высокими гюгюлями. Дети, зачастую сидевшие поверх одеял и посуды, просили отцов снять их и бежали в пыли, подымаемой бесчисленными копытами животных и ногами людей. Неумолчный, жалобный говор низкой тучей висел над этим уходящим народом.
Отцы и старшие сыновья, в лохматых бараньих жилетах, в истрепанных широченных шароварах, в нахлобученных папахах, с длинными трубками в левой руке и кнутом или короткой палкой в правой, шли впереди своих волов, тащивших все, что осталось от нажитого за долгие годы имущества. Не было ни одного семейства, в котором не насчитывалось бы несколько убитых. Часто вместо отца впереди вола шел десятилетний мальчик, оставшийся старшим мужчиной в своей семье. Так же, как старшие, он хмурил брови, покрикивал на вола и тянул горький табак из отцовской трубки. Часто вместо мужчины впереди семьи шла седая старуха, потому что мужчины были все убиты.