Он внимательно глядел в изменившееся лицо Петрова. «Самоубийство? — думал он. — Как же так? Ранен несомненно сверху, ранен издали, потому что одна пуля застряла. По-видимому, в ущелье. В каком? В Эрмене-Булаге не было даже перестрелки. А дальше Петров не пошел. Он остался в Эрмене-Булаге. Кто его ранил, и почему это самоубийство!»
Ослабов не мог разрешить этой загадки. Петров продолжал лежать, не открывая глаз. Небо чуть стало светлеть, контуры барж и парохода стали яснее. Едва заметные порывы прохладного ветра стали проноситься над баржей. Они пробудили раненых от забытья. Стоны стали громче, лежащие неподвижно задвигались. Ослабов осторожно встал, еще раз посмотрел на Петрова и пошел по барже. Оттого, что он так остро пережил сейчас волну ненависти к Гампелю, в нем вдруг вспыхнула забота об этом человеческом грузе искалеченных тел, ему страстно захотелось хоть что-нибудь для них сделать, хоть невозможно, а все-таки помочь им. Он поправлял солому, раздвигал осторожно лежавших слишком близко друг к другу, поправлял сбившиеся шинели, давал пить. Ему в лицо подымалось тяжелое дыхание, стоны, крики, ругательства. Он спустился вниз, где лежали на койках, разбудил заснувшего санитара, пошел смотреть раненых. Четверо за эту ночь умерло. Ослабов с санитаром перенес их к стене и накрыл брезентом. Руки его и халат перепачкались кровью. Убрав мертвых, он опять вернулся к живым, и когда поднялся на палубу, было уже светло; ярко-желтой длинной рукой лучей солнце отдирало тучи от земли по линии горизонта, а впереди ясно обозначались желтые отмели шерифханского берега. И свет и земля обрадовали Ослабова. Он перешагнул через кучу крестиков, образков и кисетов, валявшихся около лестницы, и прошел на корму. Петров по-прежнему лежал с закрытыми глазами. Теперь, при свете, было видно, как он изменился. Солдат Парнев, который лежал рядом с ним, проснулся. Ослабов наклонился к нему:
— Потерпи. Теперь недолго. Земля видна.
— Земля видна! — выдохнул тот с усилием, и призрак улыбки показался на его лице.
Землю увидели и на пароходе, наддали топки, дым пошел гуще, протяжные свистки прорезали воздух, берег был ближе, чем казалось, и скоро стала видна пристань.
Какая-то беготня началась на пароходике. Все глаза с него уставились на пристань. Волнение передалось на первую баржу. Санитары и сестры оставили раненых и столпились на носу. Раненые испуганно, кто мог, подымали головы, но им снизу ничего не было видно. Заволновались и на второй барже. И здесь санитары и сестры побежали к носу, и сотни солдатских голов тревожно стали вытягиваться из соломы.
— Турки обошли нас, что ли! — со стоном сказал какой-то солдат, и пустая догадка мигом стала фактом для больного мозга раненых. Из последних сил, кто мог, подымался на колени, все заерзали, зашевелились, стали звать и кричать. — Турки! Турки! — полз панический шепот по палубе, пока с носа не прибежал санитар.
— Лежите вы! — замахал он на раненых. — Какие там турки! Там… там… — и он снова побежал к носу.
Ослабов ничего не слыхал и не видал. Как раз в это время Петров опять подал признаки жизни. Ослабов приник к нему, угадав, что он что-то хочет сказать.
— Нич… ничего… — едва слышно произнес Петров, открыв совсем провалившиеся и совершенно ясные глаза:
— Не говорите…
Он на мгновение закрыл глаза, чтоб собрать последние силы, и, открыв их еще раз, успел выдохнуть два слова:
— Авдотье… Петровне…
Кровь залила ему рот, глаза закрылись. Он не двигался.
Ослабов приложил ухо к его груди: сердце молчало. Ослабов сложил руки Петрова и почувствовал их мертвую тяжесть. Вытянул край шинели из-под него и накрыл ему лицо. «Гампель его убил. Гампель!» — стояло у него в голове. В столбняке отчаянья он уставился глазами за корму, в посветлевшее и местами уже голубевшее озеро, и сразу услышал у себя за спиной необычайное смятение, какие-то радостно-недоверчивые крики раненых, как будто всем им сказали, что все они выздоровеют. Какое-то слово летело из уст в уста, но Ослабов не мог еще понять его смысла. Он повернулся лицом к палубе и увидел, что Парнев, у ног его, силится сесть, даже подняться на ноги.
— Что ты! Что ты! Лежи спокойно! — кинулся к нему Ослабов.
— Приподымите! Приподымите меня! — с какой-то неожиданной властностью приказывал Парнев, и нельзя было узнать в нем недавнего безропотного смертника. — Хоть бы увидеть только. Правда ли это! Приподымите меня! — хрипло выкрикивал он.
— Что увидеть?
— Флаг! Там! Красный флаг!
И он тянулся рукой туда, к берегу, куда с обеих барж и с парохода были устремлены все глаза, все руки всех живых и всех умирающих.
Ослабов глянул на берег и увидел: на пристани, уже близко, на невысоком шесте, колыхался красный, как струя хлынувшей из свежей раны крови, флаг. Не умея понять, не умея осмыслить, что это и откуда, чувствуя, что ему в мозг вонзается и заполняет весь мозг какая-то острая, все переворачивающая идея, Ослабов рванулся вперед, забыв на мгновение о Парневе, о всем забыв, что окружало его в этой серой ночи, и тотчас же услышал отчаянный, негодующий крик Парнева:
— Приподымите же меня! Ведь я умираю!
— Да, да! Сейчас! — заторопился Ослабов, нагнулся к нему, взял его под мышки, и, зная, что причиняет ему невыносимую боль, не слыша глухого, подавленного стона, приподнял его из-под шинели с соломы, и, прижимая его голову к своей груди, вместе с ним впился глазами в это невероятное, пламенное пятно флага.
— Выше! Выше! — шептал Парнев, повисая на руках Ослабова. — На ноги! Я пойду!
Повязка сползла у него с живота, и черно-рыжая, вчерашняя кровь на ней залилась новой, алой. Ослабов переводил глаза с флага на берегу на эту кровь, и ему казалось, что это одно и то же, что там, на берегу, не флаг, а одна из этих бессчетных ран, и что здесь, в руках у него, не кровь, а край этого красного флага.
— Ляг, милый! — голосом, какого он не знал у себя, сказал Ослабов, — я тебя положу.
— Нет! Не надо! Туда! Флаг! — хрипло выкрикивая свои приказы, заметался у него в руках Парнев, и вдруг судорога пробежала по всему его телу, он рванулся еще раз и сразу стал неподвижным и тяжелым в руках Ослабова.
Несколько секунд Ослабов бережно продержал его, не меняя позы, потом приник щекой к его потному лбу: пульса в висках не было. Ослабов тихо опустил его на солому и, совершенно разбитый, сел на палубу в изголовье этих двух умерших на его руках и вдруг ставших ему роднее родных людей.
Сквозь оцепенение слышал он в себе — или это доносились до него голоса раненых? — стучавшее как мотор, столько раз сказанное и вдруг ставшее непонятным слово: революция. И что-то в нем пугливо сжималось, забивалось в самый дальний угол, а что-то росло из него, рвалось и летело туда, к берегу. Усталость сковала его, и он очнулся от толчка, когда баржи уже причалили к берегу.
Вся пристань, весь берег, вся дорога забиты были гудящей говором, беспрерывно движущейся человеческой массой.
— Царя свергли! — были два слова, которые все повторяли, и больше никто ничего не знал.
Ослабов вышел на берег, чтобы наладить переноску раненых, и толпа его проглотила. На папахах и фуражках солдат, в петличках служащих и разорванных воротах мальчишек мелькали кусочки красной материи. На крышах зданий, над дверями и калитками вывешены были красные флаги. Офицеров и прапорщиков нигде не было видно. Все смешалось и вышло из берегов. Машина войны была сломана. Обозные фургоны, санитарные двуколки стояли тут же в толпе. С разных сторон доносились голоса ораторов и возгласы слушателей. Ослабов тщетно искал кого-нибудь из своей организации или из Красного Креста, кто помог бы ему переносить раненых, хватал за рукава солдат, уговаривал их взяться за переноску — никто не слушал, и никто не мог его слышать, потому что все были как будто воскресшие из мертвых, и смерть никого не пугала.
Пробираясь сквозь гудящую и движущуюся толпу к себе в лазарет, Ослабов попал в хвост огромного митинга и увидел вдали, высоко над толпой, машущего руками и ежеминутно широко открывающего рот Древкова. Слов не было слышно, но солдаты жадно напрягали слух, чтобы поймать слова, и заругались на Ослабова, когда он пробирался между их рядами.