То, что началось с этих песенок, выросло потом в яркие, единственные в своем роде образы Бабы-Яги и Кикиморы.
Художник не может творить вне среды, и не в вялом ли воздухе, которым дышала тогдашняя русская интеллигенция, лишенная в массах самосознания, шедшая на помочах у Запада, надо искать объяснения трагической загадки, почему Лядов на почве музыкального мифотворчества не дал исчерпывающих его силы работ?
На такой же примерно стадии остановилось его творчество, как творчество Пушкина, которого он так любил. И сравнительное долголетие, которым бог благословил Лядова, только усиливает скорбь нашего раздумья о том, почему светочи России все еще не разгораются всесильно, почему гении русские уносят в могилу с собой больше, чем оставляют на земле.
Мифотворчество Лядова было чистейшей воды.
Когда ему, голодному на сюжет, один поэт, типичнейший представитель тогдашнего бесскелетного общества, принес сделанное на заказ либретто в стихах — вещь дряблую, пошленькую и слащавую, Лядов отделался от нее одним словом, написанным на полях рукописи.
Даже в работах Алексея Ремизова уловил он известную книжность, бисерность начетчика, которой как ни будь она блестяща, не заменить непроизвольного творчества. Так органичен, так огромен был его дар к мифу.
Рисунки, шутя нарисованные им для сыновей, подтверждают это лишний раз. Ведь шутя, мы высказываем самое свое сокровенное.
Изображение форм полубытия в живописи считается одной из труднейших задач. Здесь так легко впасть в фальшь. Ведь здесь художник по силе фантазии должен сравняться с природой. Здесь нужна святая простота, и оттого только дети и гении легко рисуют тварь. Их рисунки если и страдают в смысле техники, то обладают полной убедительностью.
Нарисованная им тварь живет. Пушкин был великий мастер рисовать чертей.
Таковы же мифологические рисунки Лядова.
Посмотрите на это красное, сонное, с острыми глазами, заросшее волосами лицо. Оно не слишком удалилось от человеческого по своим формам, но по духу своему оно уж за пределами человеческой жизни. Это лицо Адама, только что сотворенного из горячей красной глины и ожидающего души. Это взгляд самой неостывшей глыбы земли — немного недоумевающий, немного печальный и уж навсегда прикованный к непонятной картине нарождающегося космоса.
Еще выразительней личико зеленого чертяки. Он еще совсем маленький, еще рожки не выросли, не видны в вихрах. Он совсем недавно родился — вздулся где-нибудь в болоте. Но на лбу его морщины от непосильных дум. Пестрые, лягушачьи его глазки широко раскрыты. Нос на квинте, губы посинели. Он сейчас заскулит. Разве не живой он?
А вот лицо урода, в своем роде красавца. Он щеголевато носит травяные свои усы, бороду и брови и сережки. Он силен, откормлен, взгляд его сверкуч. Он огромного роста, он в своем лесу хозяин. Но низок его лоб, и ему непосильна загадка бытия. И его животное здоровье чем-то потревожено и нарушено.
А этот, лиловый, с прекрасными золотыми рогами, красногубый, красноглазый, — не из воды ли он вылез и силится рассмотреть, понять, что делается на свете?
Тоска бытия на всех этих лицах. Шутки, породившей их, уж незаметно. Усмешка в юморе исчезла. Осталась одна скорбь, неимоверная, космическая.
Так, пожелав позабавить своих детей, Ан. К., неведомо для себя, открыл свою тайну. Он вызвал образы несчастной твари, застрявшей где-то между людьми и природой, а она стала жить, она пережила своего доброго творца и рассказывает нам теперь о его тоске так же внятно, как его музыка, как его письма.
И, кажется, еще внятнее.
О человечестве он тосковал, о несовершенных еще формах его жизни, ибо ведом ему был мир чистейших форм — музыка.
Вот где корни его любви к Ницше, первому певцу грядущих людей, безгрешных, радостных и свободных!
Кроме живописного таланта Ан. К. обладал еще и литературным. Литературу он любил сильно. Читатель он был образцовый, читал книги по-старинному, медленно, внимательно. Прочитав, составлял себе определенно выраженное суждение о книге, которое немедленно принимался исповедовать. В его письмах постоянно встречаются настойчивые приглашения прочитать ту или иную книгу, горячие отзывы о книгах. В писателях он ценил то, чем сам был силен: ум, блеск, формы, силу, поэтичность. Вот несколько отрывков из его писем:
26-V-1879. «Читаю все «Анну Каренину» и восхищаюсь Левиным и Кити. Поняв и полюбив Толстого, поневоле разлюбишь Достоевского».
20-VI-1879. «Читаю Пушкина и убеждаюсь, что я прав, назвав их — Пушкина и Глинку, братьями, это такие два силача, что ух!»
11-IX-1887. «Читаю Нордау и восхищаюсь. Удивительно остроумно! И так легко написано, точно читаешь самый пустой роман».
27-VII-1881. «Ах, Улюша! Я влюблен! Угадай, в кого? В Эмиля Золя. Право! Я его читал критические заметки и люблю его теперь ужасно, как институтка. Как приеду в Питер, постараюсь достать всего Золя. Ах, какой он умница».
30-IV-1891. «Талантливей, душевней и поэтичней этих сказок в детской литературе нет. Я над некоторыми готов и сейчас проливать слезы».
24 — II «Скорее достаньте из библиотеки «Воспоминания Фета». Скорее, скорее!!!»
Чтение Ан. К. было крайне разносторонне. Он увлекался Шекспиром; предвкушая Гомера, писал: «…на Гомера сильно рассчитываю», любил сказки Гофмана и Музеуса, прозу Гейне, читал много по истории («История Смутного времени» Соловьева изумительно»!!), любил изучать личности и биографии великих людей. Биография Платона, дневник Леонардо да Винчи, письма Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Чехова, Вагнера были его излюбленным чтением. Очень характерна эта тяга к литературе документальной, любовь к личностям и характерам для души Ан. К. Недаром он так любил выдумывать чисто комедийные фамилии и прозвища. Стоная от скуки, называл себя: «Лорд Отскукистон». Еще себя называл «Акалядовым». Высмеивая длинноногого грека, называл его «Ногидополу», смеясь над кокетливой полькой, величал ее «пани Кривлянской», пародируя захолустный адрес, спрашивал: «Вы живете на углу Рвотной и Помойной?» Эта черта — называть — свойственна только исключительно творческим натурам, каков и был Лядов.
Отделываясь шутками от средних людей, Ан. К. окружил себя изысканнейшим обществом, живя с Пушкиным, Тургеневым, Ницше и Вагнером как с живыми.
«Просто выходить из дому не хочется — так везде скучно», — пишет он 29 мая 1889 года, и уединение избирает себе, как надежнейший щит от своей эпохи, которую определяет следующим жестоким сравнением с эпохой Булгарина и Греча: «Боже мой, как они напоминают наших Булгариных и Гречей! Да и то время похоже на наше: то же торжество нулей и такая же сила кулей. Ну, черт с ними!»
В другом письме он пишет:
«Ты замечаешь, как мало есть людей, с которыми можно поговорить «по душе»? И хороший человек, и добрый, и честный — да чужой. А для меня почти все люди такие. В один дом я еду — Сидоровым, в другой — Антоновым, а дома всегда сидит одинокий Лядов…»
Но иногда жажда в людях обуревала Ан. К. Очень это чувствуется в надписи, которую он сделал на открытке с фотографией, изображающей его в саду за книгой: «Жив, здоров, много читаю, мало сочиняю, порядочно скучаю и медленно умираю» (23 июля 1905 г.). Это ведь заглушенный вопль человека, попавшего в безвоздушное пространство. Такие же вопли слышны на протяжении всей жизни Ан. К. Девять тактов Лорда Отскукистона 11 августа 1893 года не менее потрясающи, чем шутка 8 мая 1881 года: «Мне доктор запретил сочинять». Таково же стихотворение Ан. К., сочиненное в неизвестном году:
Ни ходить,
Ни стоять,
Ни сидеть
Не могу…
Надо будет
Посмотреть,
Не могу ли
Я висеть…
«Хочу быть Ломоносовым: на старости учиться русской грамоти (ы, и ѣ, черт знает, как я себя запутал — не знаю)», — пишет двадцатичетырехлетний Лядов И. А. Помазанскому 12 мая 1879 года. И в другом месте: «Хочу знать мои ошибки». И в третьем — все в том же году: «Кажется, ошибок не сделал в письме — рад» — и в четвертом: «…встал с постели (спроси у И. А., как: ѣ или е).