В камере равелина Бенкендорф появился неожиданно. Кивком головы выставив коменданта, сказал сочувственно, указывая глазами на стены:
— У вас сыро…
Бенкендорф сел на табуретку и предложил Бестужеву сесть на койку. Пристально взглянув на арестанта, подумал, что где-то встречал этого человека и обстоятельства той встречи были неприятны.
— Я пришел к вам, — сказал он на хорошем французском языке, — как посредник от имени его величества. Разговор наш останется в тайне. Его величество благоволит к вам и ожидает от вас доказательств вашей благодарности.
— Весьма признателен, ваше превосходительство, — сдержанно сказал Бестужев.
Ему понравилась непринужденность, приветливость Бенкендорфа. Он был аристократичен без высокомерия и элегантен.
— Вы не подозреваете, что государь делает для вас. Можно быть добрым, милосердным, но всему есть границы. Он превышает свое право, милостиво относясь к вам, хотя вы и навлекли его порицание.
Речь Бенкендорфа была тихой, вкрадчивой, словно убаюкивала.
— Покоритесь, Николай Александрович, необходимости, — говорил он, — это самое разумное. Государь убедился в незлонамеренности ваших поступков, питает к вам расположение. Всякая с вашей стороны неискренность только затянет дело, затруднит испрашивать снисхождение. Подавляющее большинство членов тайного общества будет помиловано, а вы тем более. Объясните же по самой истине все, что можете вспомнить, изложите это письменно. Мы уже обо всем знаем: имена, поле деятельности, намерения. Вы только подтвердите — это вовсе не будет означать, что вы кого-то «выдали».
После этого разговора Николай Александрович подробно описал цели и планы тайного общества, но в своих показаниях назвал лишь те имена, которые должны были быть уже доподлинно известны следствию.
Тогда генерал стал ночами вызывать его в свой кабинет. И как-то сказал, теперь уже по-русски:
— Вы находитесь между жизнью и смертью!
Бенкендорф вдруг вспомнил обстоятельства, при которых впервые встретился с Николаем Бестужевым. Это было во время последнего наводнения!
Флотский офицер, надо отдать ему должное, спас многих людей. Свозил их в безопасное место, раздавал выделенные для них провиант, одежду, деньги, послал нарочных, чтобы те из близлежащих деревень доставили печников и стекольщиков. А затем пришел к Бенкендорфу с делегацией почетных граждан, которые предъявили претензию, что, мол, его помощник ворует деньги, предназначенные для пособий пострадавшим.
— Мы требуем, генерал, отстранить вора! — гневно настаивал капитан-лейтенант.
Бенкендорфа возмутил его тон, и он воскликнул:
— Да как вы смеете так отзываться о чиновнике, полномочия коего утверждены лицами, облеченными монаршим доверием?! Это бунт!
— Вы напрасно думаете, генерал, нас застращать, — спокойно ответил защитник правды. — Ежели вы не желаете видеть очевидной вины вашего подчиненного, мы обратимся к государю.
Проворовавшегося помощника пришлось срочно отстранить.
Александр Христофорович на каждом ночном следствии все допытывался, допытывался, словно ввинчиваясь в душу, и Бестужев узнавал в нем автора вопросных пунктов следственной комиссии:
— Необходимо ваше показание: какой именно порядок вещей общество хотело ввести?
— Нужно ваше пояснение: какой образ правления долженствовал заменить ныне существующий?
— Требуется ваше объяснение: какими средствами вы полагали достигнуть новое правление?
— Я так понимаю, что в бытностью вашу за границей вы пришли к некоторым выводам…
— Да. О пользе законов и гражданских прав. Вояжи во Францию, Англию, Испанию утвердили во мне сей образ мыслей.
Бенкендорф с такой силой сцепил тонкие, длинные пальцы, что они побелели на сгибах.
— И я был в заморских вояжах, — сказал он доверительно, — однако у меня и в мыслях не могло появиться: поднять руку на божьего помазанника. Ну, а какие книги и рукописи развернули ваше желание конституции и укоренили в вас сию мысль?
— Книг таковых я читал весьма много. Помню «О Конституции Англии», переведенную на русский язык Татищевым, — назвал Бестужев первую пришедшую ему в голову, действительно, прочитанную книгу. — Рукописей же, сколько мне помнится, я вовсе никаких не читал.
Конечно, не станет же он говорить, что читал и делал пометки на рукописях Никиты Муравьева, Рылеева, брата Александра.
Так они сидели друг против друга и час, и дна, и три, и уже светало, и можно было подумать, что беседуют добрые знакомые, если бы не скрип гусиного пера — то тщетно старался записать дословно разговор приземистый, широколицый надворный советник Ивановский. Он уже не однажды за эту ночь подливал чернила в медную, с откидной крышкой чернильницу, похожую на жабу, и песочница почти опустела.
А Бенкендорф снова и снова чуть ли не упрашивал, и на бледном, удлиненном лице его в бакенбардах написано искреннее участие.
— Расскажите без утайки все, что вспомнить можете. Ви́ны ваших сообщников уже обнаружены, обстоятельства самоподробно раскрыты, и ваши показания послужат только к облегчению их участи… Кто был свидетелем слов о конституции? В подтверждение, что нам все уже известно и необходимы лишь небольшие уточнения, я могу дать вам прочитать…
Он протянул Бестужеву несколько синих папок. Внутри на старательно пронумерованных листах с водяными знаками были начисто переписанные показания Рылеева, Одоевского, брата Александра и Каховского.
Бог мой! Да что же они так разоткровенничались! К чему это? Видно, в пылу покаяний, самобичеваний наговорили много лишнего. Или таково представление о честном дворянском слове, «кодексе чести», «человеке совести»? Раз уж проиграли открытый бой, значит, вот моя шпага! И незачем изворачиваться, быть вьюном… Какое-то наивное выворачивание души, ребячество, незрелость. Разговоры о «поврежденном разуме», «безумнодумстве»…
Как же ему сейчас отвечать Бенкендорфу? Не называть никого? Но это значит совсем выйти из доверия царя, вызвать его недоброжелательство. Вероятно, можно подтвердить показания других и назвать те фамилии, которые уже ими упоминались. Какого правления они хотели? Собрания из людей, любящих отечество, которые добились бы утешительных перемен.
Бенкендорф после каждого дознания суровел все более и более. И, наконец, сказал:
— Вы сами избрали свою судьбу…
* * *
Шел месяц за месяцем в однообразии казематной жизни, кажущейся вечностью. Все те же щи из мороженой капусты, каша с конопляным маслом, мутная вода, стекающая с потолка в тазы — их за сутки солдаты выносили не менее двадцати. Все те же утренние визитации Подушкина, считающего, что обдирать богоотступников — похвальное дело. Мертвая тишина за дверью — часовой в мягких туфлях бесшумно подходил к ней, чтобы отодвинуть темную занавеску и заглянуть в камеру. Изредка простучит по коридору деревяшка коменданта Сукина в сопровождении тяжелых сапог, и снова мертвящая тишина. Но даже эта обыденная жизнь равелина временами разнообразилась внешне, казалась бы, малозначащими, но для узников важными событиями.
Таким событием оказалось изобретенное братом Михаилом перестукивание. В основу его азбуки был положен звон склянок на корабле.
Услышав как-то утром глухое постукивание из соседней камеры, Николай Александрович быстро понял эту нехитрую азбуку и начертил ее на листке.
Первые слова, которые простучал он полешком, были: «Здравствуй, брат!»
Михаил сообщил Николаю, что арестованы и Павел, и Арбузов, и Торсон, но держатся они стойко.
Другим событием была встреча в чахлом садике Петропавловской крепости, во время прогулки, с изнуренным Рылеевым. Они бросились в объятия друг другу, но их быстро разъединили. Рылеев только успел прошептать:
— Ни о чем не жалей.
Возвратившись в каземат, Бестужев долго ходил по камере. Вдруг возникла мысль: «Эта крепость на виду у царского дворца. Они не могут существовать друг без друга. Стало привычкой видеть перед глазами казематы. Но все же мы потрясли основания, и деспотичная власть, рабство будут разрушены силами, идущими вслед за нами».