— Если есть на свете самая достойная женщина, то это она! — с величайшей почтительностью в голосе произнес Валерианов, и Лермонтов иронически поглядел на его порозовевшее лицо, распушившиеся светлые волосы.
Валерианов уловил его недоверчивость, протестующе и даже оскорбленно воскликнул:
— Нет, нет!.. О Нине Александровне нельзя даже помыслить жуирски!.. Что-то есть в ней, начисто отметающее возможность пошленького ухаживания или пустякового слова. Ей поклоняются, как магометане восходящему солнцу. Никто с ней не сравнится: и эта улыбка, как благословение, и доброта…
Лермонтов снова, на этот раз внимательно, посмотрел на Валерианова. Дмитрий Александрович поднял руку, словно запрещая ему говорить:
— Она не надевает на лицо маску скорби. Скорбь внутри нее… Нина Александровна приветлива, гостеприимна, охотно принимает шутку, по-хорошему снисходительна, даже к увлеченности ею — ведь ей всего двадцать четыре года! — Валерианов поправил тонкие стеклышки очков. — Их дом и сейчас — дом открытых дверей. Вдова не обрекла молодежь на вечный траур. Вероятно, ей легче в молодом шуме… Вы могли бы встретить у нее музыканта графа Девиера, еще совсем недавно — Павла Бестужева…
— А где Марлинский Александр? — с живым интересом спросил Лермонтов, имея в виду брата Павла.
— Увы, погиб…[39]
Они мрачно умолкли.
— Я недавно прочитал его повесть «Мулла-Нур» — превосходная вещь! — наконец сказал Лермонтов. — Помните его слова, что на этих местах истребления и запустения могла бы процветать мирная культура? Ведь русские так великодушны, добродушны и справедливы… и горцы… — они честны и по-своему добры, отчего же им не покинуть свои предрассудки и не стать нашими братьями по просвещению? Лучше не скажешь!
Валерианов, соглашаясь, кивнул головой и тяжко вздохнул.
Ему вспомнилась встреча с Александром Бестужевым февральским утром этого года у грота на Мтацминда. Бледный, печальный, казалось, с заплаканными глазами, Бестужев тихо произнес: «Приказал отслужить панихиду за упокой двух убиенных Александров, — и грустно добавил: — Третьему черед подоспевает».
— Да, так в доме Чавчавадзе, — после долгой паузы возвратился к своему рассказу Валерианов, — читают стихи, играют на скрипке, поют, рисуют, пьют оджалешское вино, но никогда ни один — вы слышите! — ни один из многочисленных тайных и явных воздыхателей Нины Александровны не решался даже на попытку переступить определенную для всех черту… Она умеет, не обижая человека, держать его за пределами этой черты. Ей просто никто по-иному не надобен, затем что сравнивая каждого с покойным мужем… И не подумайте, что она ведет салонный образ жизни, нет. Вечные хлопоты за других, ходатайства, участливость, доброхотство… Вечные! Сколько сил потратила она, например, чтобы помочь Добринскому — наклонить его дела в хорошую сторону…
— Тот Добринский? — Лермонтов чуть было не сказал «опальный», но вспомнил о судьбе Валерианова, и слово не выговорилось.
— Тот. Она поехала к Синявину, упросила, чтобы дочь Добринского — у него много детей и живет он в нужде — приняли учиться на казенный счет… И еще многим помогала этой семье…
Лермонтов сделал последний поворот на крутом подъеме и вошел в калитку. На стене возле нее чья-то неокрепшая в письме рука начертала мелом: «Вано + Этери». Лермонтов усмехнулся: «Везде свое».
На востоке белели вершины синих гор Кахетии, внизу утопал в садах город, казалось, весь овитый бесчисленными ожерельями из балконов. Лермонтов загляделся на стремительную Куру. «Снять бы виды на скорую руку, да жаль: альбом не захватил», — подумал он, досадуя.
Подошел к сводчатому гроту из алагетского камня, прочитал Нинину надпись на памятнике Грибоедову.
«Так могла сказать только душа, наполненная музыкой, — с невольным восхищением подумал он, — Поэма в двух строках!»
Михаил Юрьевич преклонил колено, поник головой. Потом сел под тополем на скамейку, где обычно сидела и Нина Александровна.
«Будет ли существовать наше „я“ после жизни? — спрашивал он себя, задумчиво глядя на темный проем грота, словно бы втягивающий в свою глубину, — Кюхельбекер замыслил поэму о Грибоедове и только начал ее… Пушкин говорил, что написать биографию автора „Горя“ — дело его друзей… Так хочется стать этим другом…»
Лермонтов впервые прочитал старательно переписанное «Горе от ума» в подмосковной усадьбе бабушкиного брата, в Средникове, и был в восторге.
«Надо сейчас же пойти к Чавчавадзе», — вдруг решил он и быстро поднялся со скамьи.
Михаил Юрьевич приказал слуге доложить о себе и поднялся по дубовой лестнице в светлую комнату.
Одним взглядом вобрал все: высокие голландские печи, полосы орнамента на потолках, два зеркала, бронзовые бра и подсвечники, миниатюрные пейзажи («Наверно, итальянцы»), натюрморт — нарциссы в кувшине, вазу синего фарфора на столе, мягкую зеленовато-серебристую обивку кресел и дивана.
Широкая дверь была распахнута на веранду с сизым кружевом резных деревянных перил.
Вошла Нина Александровна, приветливо поздоровалась.
На ней черное платье, открывавшее прекрасные плечи, не прячущее стройность и молодую гибкость стана; выразительные глаза глядели умно и ласково.
Перед Лермонтовым на мгновение возник памятник и гроте на Мтацминда. У женщины, горестно склонившейся над книгой, были руки Нины Александровны.
— Очень рада, Михаил Юрьевич, что вы пришли к нам, — по-русски произнесла хозяйка грудным голосом, и ее матовое лицо порозовело. — Как папа расстроится! Он только сегодня уехал в Цинандали… Ему так хотелось видеть вас! Он часто рассказывал нам о ваших петербургских встречах…
В ней не было и тени кокетства, а искренность тона, приветливость сразу подкупили Лермонтова. Хозяйка провела его в гостиную, усадила в кресло возле круглого стола, сама села в другое, напротив. Начала расспрашивать о Прасковье Николаевне, ее дочери, потом повела Михаила Юрьевича — познакомила его с матерью, непринужденно рассказывала о своих домашних заботах.
Через час Лермонтову казалось, что он давно знает и этот дом, и Нину Александровну, и он удивлялся, что чувствует себя так на редкость легко, просто. Словно бы оттаивала внутри ледяная стена, которой старательно отгораживался от обидчиков, преследователей, тупиц, и, не стыдясь, становился самим собой, готов был доверчиво и нежно впустить в свою душу нового человека.
Здесь излишни были охранительное презрение, гордая замкнутость, боязнь раскрыться. Не надо было щеголять пустой болтовней, придерживаться банальностей светского поведения, притворное ухаживание выглядело бы нелепо.
И еще одно странное ощущение поразило Михаила Юрьевича: несмотря на то что Нина Александровна была старше его менее чем на два года, Лермонтову казалось, что она значительно старше его. Умудренность тихой улыбки, неистребимая грусть, словно бы притаившаяся где-то в самой глубине огромных темных глаз, только усиливали это ощущение.
И Нине Александровне Лермонтов понравился.
Правда, в воображении Нина Александровна представляла Лермонтова высоким, стройным, блистательным, как его стихи. Лермонтов же оказался приземистым, большеголовым, сутуловатым. Над открытым просторным лбом редкие волосы.
Она привыкла о людях судить не по внешности. Сандр тоже был внешне замкнут, словно бы суховат, но она-то знала, как страдала его душа болью близкого, кипела при одном намеке на чью-то беду.
Нина Александровна сразу уловила, что этот, в сущности, юноша сумрачностью прикрывает застенчивость и печаль. Даже трагичность, проступающая во всем его облике, вовсе не наносна, а от внутренней сосредоточенности, от какого-то тревожного ожидания. Карие глаза на смуглом скуластом лице смотрели серьезно, вдумчиво.
Сначала Михаил Юрьевич говорил мало, отвечал односложно. Но вот Нина Александровна стала рассказывать ему о задуманной мужем трагедии в стихах. Он хотел героем ее сделать крепостного юношу. Свершив подвиги на войне, человек этот возвратился в барское ярмо, но не смог выдержать измывательства и повесился.