— А какие записки диктовал дочке ссыльный Меншиков? — строго спросил Опочинин Миклашевского после допроса Мисочки.
Капитан побледнел: он до сей поры не удосужился переправить эти бумаги в Тобольск. Миклашевский дознался, что Меншиков дал Звереву полтинник и сержант купил у воеводского писаря, вроде бы для себя, стопку бумаги и пузырек чернил. Обо всем этом капитану донес Мисочка, заключив: «Государев преступник что-то девке своей говорит, а она пишет».
Капитан отобрал исписанные листы, проглядел их и забросил в свой походный сундук. Звереву же дал в зубы для науки.
— Записки его императорскому величеству не вредительны, — сказал он сейчас, — описание баталий, о каких прежде в реляциях печатано, походов… Потому я не осмелился беспокоить его сиятельство генерал-губернатора.
— Подчиненных распустил! Службу плохо несешь! — закричал Опочинин. — Видно, шпагу носить надоело? Так я те помогу на солдатский мушкет ее сменить!
Опочинин приказал немедля отдать ему записи Меншикова, удвоить караул в избе ссыльных, ни шагу без конвоя им не ступать и отбыл, увезя с собой Мисочку и Зверева. Им предстояло пройти в Тобольске пытку с трясками.
…Меншиков сразу же почувствовал, как ужесточился надзор. Ему запретили быть старостой в церкви, вольно встречаться даже с Матвеем Баженовым.
А когда при выходе из церкви новый угрюмый сержант, разломив просфору, что держал он в руках, начал искать в ней бог весть что запретное, Меншиков понял — это конец. Не выбраться из крайсветного горького места, из поругания. Бита последняя карта в последней игре.
Долгорукие — это не Матвей, их на мякине не проведешь. Ни Тобольск, ни Москва не поверят его смирению.
Возвратись в избу, Меншиков слег: лопнула какая-то последняя жила.
Его и до этого одолевала ломь в костях, у него распухали руки и ноги, наливаясь водой, все чаще шла горлом кровь, болела грудь, знобило, трудно было дышать. Кровоточили десны, выпадали зубы. Могильной тоской придавливала бессонница.
Но он противился хворям, не в его характере было сдаваться. Поддерживала работа с топором в руках, заботы по церкви, едва тлеющий огонек надежды, что все еще переменится. Даже смены в погоде, когда зима наступала без осени и приносила клубки молний, стужу, выдерживал он стоически, не думал о смерти.
А теперь знал: до дна кончился прежний удачливый светлейший. Перебили хребтину. Обретается при смерти старик, вдетый в кандалы, и нельзя пошевелиться в них. Только бы набраться сил напоследок, выдолбить себе гроб из того ствола кедра, что валяется у порога.
Зазвонил колокол. «Как набат. Не к бунту ли?» — вяло подумал Меншиков. Но нет, бунтовать было некому. Только ветер с Ледовитого бунтовал.
* * *
Видя, как не по дням, а по часам уходит из жизни отец, скрытно горевала Мария, пыталась помочь ему. Недавно отец часа на два лишился речи, только улюлекал как-то страшно да лицо перекосило. Потом отпустило.
Мария вспомнила, как лекарь Иоганн сказал однажды, что у батюшки загустела кровь и, если не выпустить лишней, может быть паралич. До смерти боясь даже вида ее, Мария тем не менее вместе с Мартыном, прежде помогавшим лекарю, решилась. Но отец воспротивился. Он глядел на нее как-то странно, будто прощался. И Марии становилось еще страшнее.
Вчера она лежала на топчане, ее лихорадило. До тошноты чадила плошка с ворванью, свирепо терзал за окном ставню ветер.
Батюшка подсел, провел усохшей ладонью по ее волосам.
Мария знала, что он по-своему любит ее, но никогда не разрешал себе нежностей, вероятно, полагая, что это — удел матери.
Сейчас он сказал дрогнувшим, незнакомым голосом:
— Не суди меня строго… что судьбу твою порушил…
Он неумело погладил руку дочери, и у Марии навернулись на глаза слезы.
— Зачем вы так, батюшка?
— Нет, нет… Я перед могилой правду реку. Природа задумала меня лучше, чем я себя сотворил… А ты не падай духом, еще вырвешься отсюда… Сложишь судьбу; как захочешь…
После этого разговора Мария не находила себе места: то пыталась читать Библию, то помогала Анне штопать, то украдкой обращалась к спасительной иконке в кованой вызолоченной ризе. Ничего не помогало, все слышала винящийся голос отца.
Она и сама чувствовала недомогание, но никому в этом не признавалась. Ночи наваливались тяжкими бредовыми снами. Под утро назойливо вела короткий счет кукушка. Мария лежала с открытыми глазами и думала, думала о своей неудавшейся жизни, о Федоре… Мимо прошла любовь…
…Мария с тревогой посмотрела на отца, когда он встал и начал точить топор. Потом медленно, видно, через силу, оделся, шагнул в непроглядную ночь. Вскоре послышалось тюканье топора. Что он задумал?
С этого дня отец перестал есть. Никаким уговорам, просьбам не внимал, только лежа отворачивался от пищи. На седьмые сутки начал бредить.
Ему привиделась быль: огонь пожирал слободу суконников… Он примчался на пожар, прихватив небольшой шланг… Полез на крышу горящего дома, спрыгнул в огонь, вытащил из пламени на улицу древнюю бабку…
Потом возникло поле битвы под Полтавой…
— Вынесите на воздух… На лафет… Огонь! Огонь! — Эти команды он едва прошептал и затих.
…В гробу лежал в мерлушковом кафтане, стеганой шапочке, с шейным крестом.
Мария глядела на отца застывшими глазами.
Трещали от мороза стены избы, стволы вековых деревьев на дворе.
Зашел Миклашевский, удостоверился, что Меншиков мертв, тихим голосом, плохо скрывая радость, приказал хоронить.
Матвей Баженов и Мартын стали готовить возле выстроенной покойником церквушки могилу. Так пожелал Меншиков. Мороз все крепчал, забирался через тулупы, валенки, дыхание превращалось в иней. Земля не впускала ни лопату, ни лом. Разожгли костер, стали поливать землю кипятком. Только после этого смогли вырыть неглубокую могилу. Увязая в сугробах, понесли туда гроб.
Неистово билась оземь жгучими белыми крыльями пурга, валила с ног.
Какаулин отпевать покойника не захотел — может, то начальству неугодно, — послал вместо себя младшего батюшку Гервасия. Красноносый старичок хлебнул водки и скороговоркой отправил отмаявшегося раба божьего в царствие небесное.
Кроме дворовых и конвойных, были еще прихожане церкви святого Спаса, богомолки в черном. Пришел кабатчик Корепанов, скорее, из любопытства, поглядеть на похороны бывшего светлейшего.
Дети не плакали, изошли слезой до похорон, а сейчас не хотели показывать свое горе. Жалась к Марии Саня, с опухлыми глазами окаменел Александр. Одна из старушек прошамкала осуждающе соседке:
— Сердца-то у них нет.
Дети подошли ближе к гробу. У отца белые, словно в насмешке сложившиеся губы, седая борода. Они по очереди поцеловали его.
— Скоро приду к тебе, батюшка, — прошептала Мария.
Гроб прикрыли крышкой, опустили на дно могилы.
Корепанов, бросив ком смерзшейся земли, пробормотал задумчиво:
— Вот-то и всех делов… — Подергав меховые уши картуза, медленно пошел в кабак.
Глухо, словно осипнув от мороза, бил колокол.
По-разному держали себя дворовые. Иные делали вид, что безутешны, чтобы показать преданность молодым хозяевам. Втайне же радовались и в клети своей говорили с надеждой: «Теперь скоро возвернут домой из треклятой Сибири». Анна, скорбно глядя на девочек, дала себе клятву не щадить жизни для них. Мартын был искренне огорчен смертью барина, хотя она всколыхнула, как это иногда бывало у него и прежде, тоску по своей деревне, старой матушке, теплой хате, пропитанной запахом жаренного лука. И он сокрушенно думал, что вот ему уже за сорок, а он так и не нагрел собственное гнездо…
Дети Меншикова молча сидели в большой палате. В оконце заглядывала полярная ночь. Обледенелые ветки царапали крышу, Потрескивали к морозу свечи из тюленьего сала, упокойно голосила вьюга в трубе и на чердаке. Где-то по-волчьи выла собака, тявкали лисы. В углу неутешно всхлипывала Анна.