Литмир - Электронная Библиотека

Спирт заметно убывал из четвертинки, зато и ноги и правую руку казаха начала покидать жуткая молочная белизна, и на смену ей проступала чуточная малиновость. Вскоре она растворилась в знойно-густой красноте.

Казах уже не вайкал, не стонал, не жмурился страдальчески-отчаянно.

Блаженно улыбаясь, он смотрел на свои руки-ноги. У всех, кто наблюдал за ним, лица озарялись счастливой ласковостью; подобное выражение бывает на лицах людей, вышедших после тяжелого сна в теплынь утра с алым солнцем, россыпями росы, с криком горлана петуха.

Саня Колыванов достал из пачки «Прибоя» папиросу и прятал ее в рукаве кочегаровой фуфайки, стесняясь закурить при женщинах. В счастливом состоянии — выиграет ли голубей, осадит ли чужака, сделает ли кому-нибудь что-то доброе — он сладко затягивался махорочным или папиросным дымом, растроганно крутил выпуклыми глазами. Я шепнул ему, чтобы он не боялся и закуривал, но он только двинул бровями в сторону женщин и сглотнул слюну.

Лёлёся скатывал рулончиком теплый шарф. Если бы Фаня Айзиковна была не на дежурстве, она бы разахалась, увидев сына голошеим.

Радостный Колдунов рассказывал Фаине Мельчаевой, как мы подобрали казаха. Конечно, он не подумал упомянуть о том, каким образом себя вел, узнав от Лёлёси, что на прибрежном льду пруда ползает человек. Ладно.

— Сейчас бы парню — шерстяные носки, — вздохнула Марья. — Мой мужик тоже крупный был. Лапищи во! — Отмерила чуть ли не полметра сумеречного барачного воздуха землистыми ладонями. — До прошлой зимы лежали мужиковы шерстяные носки. Распустила и связала варежки ребятишкам. Может, у кого найдутся носки?

— Нет, — сказала Фаина Мельчаева, заматывая состиранные руки в концы головного платка.

9

Женщины завели казаха в комнату Марьи. Там стащили с него фуфайку и янтарно-рыжий треух.

В комнату было набилось великое множество мальчишек и девчонок, однако Марья выдворила всех в коридор, кроме Сани, Колдунова, Лёлёси и меня.

Спирт закрывал донышко четвертинки на палец. Фаина развела спирт водой, слила в жестяную кружку и заставила казаха выпить. Он задохнулся и долго кашлял. Потом захмелел. Виновато-благодарно вглядывался в лица присутствующих. Вдумчиво осматривал предметы комнатного убранства: тощие кровати, лавку, умывальник, отштампованный из красной меди, занозистый табурет, ядовито-синий от кобальтовой краски стол.

Он съел печенные в поддувале картофелины, вяленого карасика, половник салмы — кругляков теста, сваренных на воде, вычерпал ложечкой и вымазал хлебной коркой граненый стакан розового кислого молока, И ждал, когда Фаина Мельчаева заварит чай. Склонившись над печью, она кусала сахарными щипцами плитку закаменелого черного чая. Чайные крупинки падали в парящий кратер эмалированного кофейника.

Казах наклонился к присевшей за стол Марье, показывал воловьими глазами на плитку чая и прищелкивал языком.

— Уж знаем, чё вы любите. Вы бы все чай дули, а наши мужики, они бы все глушили водочку. Зовут-то как?

— Тахави.

— Мудрено. Забуду. А как по-нашему?

— Ти-ма.

— Тимка? Хорошо! Дак куда тебя, Тимка, в такой лютющий мороз несло? Да в эдакую погоду волк из логова носа не высунет.

— Меня друг шел. Друг ночевал, завтра бы вместе работу бежал.

— Не из-за работы, поди, шел, чтоб вместе на нее идти? Покушать у друга надеялся? Так?

— Ага, тетя. Карточки миня тащили. Хлебный карточки.

— Продал, поди?

— Тащили.

— Ах, беда с вами. Жил ты, Тимка, небось у себя в жарких краях как туз. Урюк с кишмишом уплетал! Яблоками хрумтел! Жена, поди, тебя обрабатывала, а ты в чайхане отирался. Одного из ваших встретила, дак он хвастал, дескать, баем жил за женой!

— Миня арыки рыл.

— А сейчас где работаешь?

— Домна… пути…

— А, пути возле домен в порядке держите. Работенка не сахар. Ну да нашим мужикам на войне еще хуже. Под пулями ходят. Дак чё же ты, голова садовая, жизнь не берегешь? И карточки потерял или там продал, и в плохих обутках по крещенскому морозу поперся? Посмотри, ботинки-то твои чуть дышат. И в одних тонюсеньких портяночках… Голова садовая… А так ты, Тимофей, видный из себя мужчина. Почто не на фронт взяли, а в трудармию?

— Из-за угла в кривое ружье стрелять? — съязвил Колдунов.

— Стоишь, дак стой. — Марья строго взглянула на него. — Или выдь из квартеры… Тима, ты не обращай… Он еще сопляк. Почитай, до самой школы резиновую соску сосал. Про что я тебя спросила?

— Миня верблюд падал. Спина ломал. Два года больница…

— Ясно, Тима. Беречься тебе надо. С морозами не шуткуй. Россия! Воробышки вон… Выпорхнут из гнезда и хлопаются в снег…

Железнодольск обслуживало всего несколько карет скорой помощи. Да и те высылались в особо тяжелых случаях: был ограничен расход горючего.

Я решил послать мальчишек в участковую милицию.

Пока я втолковывал им, что надо сказать оперуполномоченному, чтобы прислал за казахом, да пока они ходили, Тахави вдосталь напился чаю.

На вызов явился сам оперуполномоченный Порваткин. Его сопровождал рослый младший сержант Хабибуллин. У обоих был вид людей, привыкших вести себя по-хозяйски в любом жилище Тринадцатого участка и в какое им угодно время дня и ночи.

— Где здесь жареный-пареный? — бравым голосом спросил Порваткин, уставясь на Тахави, разомлевшего от тепла, сытости и женского внимания. — Надевай, джалдас, меха. И пойдем. Смотрю, загостился у баб, как медведь в малиннике.

Пальцы рук плохо слушались казаха — с трудом завязал тесемки на треухе.

Портянки ему накручивали и ботинки натягивали Саня и я.

Полностью одетый, Тахави вспомнил о деньгах, попытался засунуть руку под фуфайку.

Марья засмеялась:

— Подь ты к лешему, беспонятливый. Заладил: «Деньга, деньга». Завтра хлеб не на что будет выкупить. Пригодится тебе твоя сотенная. Шагай с богом с товарищем Порваткиным. Он тебя отведет в участок, вызовет какой-нибудь газогенераторный грузовичишко. И доставят тебя по месту работы или в общежитие.

У казаха подгибались и дрожали ноги: было больно стоять.

Порваткин и Хабибуллин повели его, взявши под мышки.

Когда спускались с крыльца, Тахави хотел оглянуться на провожающих его женщин и детвору, но Порваткин приказал ему не вертеть башкой, и тот, ступая как водолаз в свинцовых башмаках, пошел дальше.

Мороз усилился. Он был обжигающе крепок, будто давешний спирт.

Так как все выходили из барака налегке, быстро на крыльце никого не осталось, кроме нас четверых и Коли, одетого в белую рубашонку и валенки матери.

Лёлёся, Саня, Колдунов и я стояли плечом к плечу на крыльце нашего барака среди снежных сухих скрипов, раздававшихся под обутками бегущих в ночную смену заводских рабочих.

1967 г.

ГУДКИ ПАРОВОЗОВ

Рассказ

Светлой памяти машиниста

Поликарпа Анисимовича Воронова

Все позабыла Надя Кузовлева из своего раннего детства, только одно запомнила — как, сидя на корточках на завалинке, ждала, когда закричит паровоз отца, возвращающегося из поездки.

Позже, уже взрослой, узнав о том, что Анна Лукьяновна не мать ей, а мачеха, Надя догадалась, почему так сиротлива в этом давнем воспоминании и почему так неразрывно слилась ее судьба с гудками маслянисто-черных, красноколесных, отпыхивающихся дымом и паром машин.

Сначала Кузовлевы занимали мазанку в окраинном городском местечке Сараи, где ютились пимокаты, шорники, чеботари, потом переехали в станционный поселок. Дома на их улице были как на подбор: пятистенные, с толстыми ставнями, под железными крышами; из дворов, обнесенных каменными заборами, доносилось звяканье колодезных цепей.

Тут жили машинисты, гордо называвшие себя механиками, неразговорчивые, тяжелорукие, плечи вразлет.

Здороваясь друг с другом, они били с размаху ладонью в ладонь и мерились силой. С достоинством они носили «шкуру» — мазутную спецовку, залосненную до антрацитового блеска.

21
{"b":"214776","o":1}