Литмир - Электронная Библиотека

То, что они часто были чумазы и скипидарно-крепко пахли потом, то, что в их отношении ко всем непаровозникам чувствовалась покровительствениость, и то, что подгуляв, они любили похвастать редкой, опасной и денежной специальностью, — не только не принижало достоинств машинистов в сознании окружающих, напротив — придавало им величие.

Наде они казались главными людьми на всем белом свете.

Счастье жить на улице механиков было неотделимо для ее обитателей от горечи ожиданий. Сильно ли, слабо ли, но волновалась каждая семья, кормилец которой уходил в поездку. И стоило ему не вернуться вовремя, дом охватывало беспокойство. Оно перерастало в тревогу, когда рейс того, кто отсутствовал, затягивался. И хотя задержки поездов, особенно товарных, случались в ту пору часто, все равно над предположениями, обещающими благополучный исход, властвовала мысль о крушении.

Женщины и дети в эти хмурые часы или дни редко ходили на станцию и в депо: придерживались обычая не подавать виду, если тяжело на сердце, и боялись накликать беду. Оставалось ждать сообщения рассыльной или свистка запоздалого паровоза, возвещающего о своем прибытии.

Когда терпение какой-либо из женщин иссякало, тогда сквозь всхлипывания слышались проклятия в адрес мужниной работы, от которой невозможно отвязаться.

Должно быть, не потому, что морозны уральские зимы, обметывало черные волосы Анны Лукьяновны инеем седины. И, наверно, не только потому Анна Лукьяновна и Пантелей, отец Нади, скрывали от девочки, что ее родной матери нет в живых, чтобы она росла неомраченной. Надо полагать, что им были присущи проницательность и тонкость, коль в обстоятельствах, вызвавших смерть Марии, они видели серьезную опасность для душевного здоровья Нади.

Наде шел тогда второй год. Никогда так не забуранивало Сараи тополиным пухом, как в это лето. Исподтишка мальчишки поджигали пух. Он горел шелестящим бегучим пламенем. Стояла сушь. Боялись пожара. Вдруг по Сараям прокатилась молва: на станции Полетаево, куда накануне уехал Пантелей на толкаче «овечка», какой-то паровоз врезался в поезд с переселенцами, жертв не счесть, машиниста и помощника (они были вдрызг пьяные) расстреляли прямо на месте преступления.

Через несколько часов к первоначальным толкам стали прибавлять, что наскочил на состав не чей-нибудь паровоз, а толкач Кузовлева.

Мария, жена Кузовлева, сошла с ума от этого слуха. Непричастный к полетаевской катастрофе Пантелей, которому пришлось растаскивать на своей «овечке» разбитый поезд, разыскал жену в железнодорожной больнице. Мария металась в беспамятстве и умерла на его глазах.

До смерти жены Пантелей редко водился с Надей, а тут стал отдавать ей все свободное время: ходил с ней в театр немого кино, возил на базар, где китайцы продавали пугачи, оловянных соловьев, резиновых чертиков, кричавших «ути-ути», взвешивал ее на безмене в скобяном магазине и если находил, что она мало прибавила в весе, то вел к фельдшеру в амбулаторию.

Без Пантелея с дочкой сидела добрая озорная бабка Шишлониха. Забавляя Надю, она бренчала на балалайке и голосила частушки.

Пела она, стукая пяткой о пятку и потряхивая плечами:

Меня мама ругая,
Меня папа ругая.
За что ругая?
Растет брюха другая.

Умаявшись, бабка дремала в мураве, усыпанной красным бисерным цветом, разлипала прозрачные веки, чтобы посмотреть, не завалилась ли куда Надя, и шептала:

— Слушай, синичка, скоро папкин толкач загудит.

Постепенно Надя стала отзываться на гудки паровозов: округляла губы и поднимала, выражая радость, указательный палец.

Иной раз она узнавала голос отцовской «овечки», и тогда звучал колокольчиком ее смех.

Шел тысяча девятьсот тридцать четвертый год. С продуктами было плохо. За каждое нянчанье Пантелей давал бабке полбуханки серого хлеба. Хлеб он покупал в коммерческом магазине. Здесь торговали в две очереди: одна — мужская, другая — женская. Мужская очередь была короче женской, но и она часто растягивалась на всю улицу. Чтобы не оставить старуху и ее хворого сына голодными, Пантелею приходилось лазить к прилавку по головам. Сам он отоваривался по карточкам в закрытой железнодорожной лавке.

Осенью Шишлониха сказала Кузовлеву:

— Вдовец деткам не отец, а сам круглый сирота. Вдругорядь пора жениться, Пантелеюшка. Есть у меня на примете девка. Стюрой звать. Одиночка, на маргариновом заводе работает и очень образованная девка! Семь зим в школе училась. И обличием не сплоховала: в хорошем теле и титек полна пазуха. Собирайся-ка на смотрины.

Пантелей натянул хромовые сапоги, сосборил голенища, ушки оставил снаружи — другие форсят, и ему не грех. Пиджак надел внакидку, поверх голубой майки: погордиться грудью и руками, будто выкованными кувалдой.

Когда вошли в дом Стюры, она, миловидная, дебелая, наряженная в сарафан, лежала на железной койке.

Стюра унырнула со свахой в горницу, Пантелей заметил на подоконнике в прихожей пузырьки с микстурой и пакетики с облатками. От стыда, что через четыре месяца после смерти Марии начал искать невесту, и от мысли, что вдруг женится на этой, вероятно, слабой здоровьем, как Мария, девушке, а она возьмет да тоже помрет, он выскочил во двор. Через калитку удирать — заметят, скричат. Он побежал на зады, запрыгнул на забор из камня-плитняка и махнул оттуда в переулок.

Сконфуженная Шишлониха не отступилась от своего намерения. В отместку и для того, чтобы сделать Пантелею крепкое внушение, она при поддержке соседских баб взяла его в оборот и убедила, что он «за ради дитя обязан окрутиться снова».

Вскоре старуха познакомила Пантелея с модисткой Лелькой. Взял бы он ее за себя: старательна (на машинке так и строчит), бойка, остроязыка, фигуриста, — кабы не узнал, что она гулящая.

Шишлониха была азартной свахой. Неудачи только раззадорили ее. В станице Каракульской она приглядела Пантелею разведенку Нюру.

Выбрали свободное воскресенье. Подрядили извозчика. Понеслись по первопутку. Устроили запой. Благо догадался Пантелей захватить литр водки, пшеничный каравай, горбыль сала.

Ничем особенным не выделялась Нюра: коротышка, худенькая, молчаливая. Глаза, правда, редкостные: черные с голубым белком. Из рюмки не пригубила. К пище не притронулась, хотя и видно, что сильно оголодала.

Принялся брат хулить ее первого мужа, одернула его. Заговорила Шишлониха: «У вас лебедушка, у нас лебедь…» — Нюра и отрезала:

— Городские, а все старым аршином мерите. Время-то другое. Поимейте в виду.

Под вечер брат велел Нюре приготовить чай на примусе; сам же начал дробить щипчиками кусок сахару.

Примус фыркал, всхлипывал однобоким пламенем, гаснул и дымил. На глазах Нюры показались слезы.

Едок керосиновый чад. Досадно не совладать при посторонних людях с каким-то разнесчастным примусом.

Пантелей помог Нюре. Сделал из струны новую иглу и заменил на поршне кожаный кружок. Прочистил форсунку, накачал примус, и он зажужжал синим огнем.

Нюра облегченно вздохнула. В ее отношении к Пантелею исчезла неприязнь. А когда, как говорили в тех местах, почайпили, она согласилась прохладиться на свежем воздухе.

Оказалось, что Нюра не ездила по железной дороге. Долго Пантелей рассказывал ей о паровозах, о смелости и находчивости механиков и о своей мечте перейти с «овечки» на «СО», чтобы водить тяжеловесные составы в города далекой Средней Азии, где полно кишмиша, урюка, где на маленьких ослов навьючивают огромные тюки, где еще много женщин до сих пор закрывают лицо волосяными сетками.

Слушала Нюра жадно, от волнения облизывала губы, восхищенно блестела зрачками.

Пантелей, считавший себя безъязыким, туповатым, радостно отмечал, что без натуги подбирает ладные слова и толково рассуждает.

Нюра повесила на лосиный рог шубейку. Уходя в горницу, мучительным движением бросила на плечо шерстяной полушалок. Пантелей шепнул подскочившей свахе:

22
{"b":"214776","o":1}