Московский интеллигент в пятом поколении, он отличался редким чувством истории. Его дальние предки стояли у истоков Большого театра, а отец одно время был секретарем у самого Льва Толстого.
Сухонький, с белым венчиком волос, он легко растворялся в пестрой столичной толпе, и только присмотревшись к его лику, к лихо вздетому на голову темно-синему берету, к внимательному, зоркому взгляду, вы начинали понимать, что имеете дело с человеком неординарным, с личностью.
Двадцать лет проработал Рындзюнский в отделе письменных источников Исторического музея. Солдат второй мировой войны, он прошел в интендантской роте от Москвы до Берлина и не чурался никакой черной работы. За крохотное жалование, в зачищенном до блеска костюме с побелевшими на рельефах нитками, он неустанно трудился, корпел над рукописями и в конце концов в 1954 году немало удивил своих коллег созданием необычной для тех лет большой монографии «Городское гражданство дореформенной России».
Уникальный труд! Впервые был дан глубокий анализ возникновения и развития городов России, их правового и социального статуса. Можно сказать, это была научная аналогия художественной летописи, которую создавали Гоголь, Островский, Салтыков-Щедрин. Ученый «раскланивается» с ними в историографическом введении, а затем погружает читателя в море цифр и документов, которые с не меньшей силой, чем беллетристика, являют миру правду о исконно жалком положении российских городов и невзрачном существовании их обитателей.
Научным подвигом Рындзюнского явилось открытие московского старообрядческого мира, о котором он написал убедительно и талантливо. Конечно, были в этом его труде неизбежные в те времена реверансы в сторону государственного атеизма, но этот марксистский декор не закрыл величественной фигуры старообрядца, вершившего большие дела в торговле и промышленности.
Русские представители «третьего сословия» многим, если не всем, обязаны потомкам протопопа Аввакума. Честные, сильные духом аскеты, они проявляли в делах своих дерзость, риск и размах. В известной мере можно сказать, что старообрядчество наших ранних буржуа заменило им идеологию протестантства. Да, они были далеки от либерализма, но среди них преобладали люди-стоики. В конце концов, и либерализм начинается с Иисуса Христа и Апостола Павла, устами которых была провозглашена свобода личности как сверхзадача человека.
С Рындзюнским судьба свела нас в Институте истории СССР, куда я часто наведывался на защиту диссертаций. В октябре 1971 года мне посчастливилось присутствовать на обсуждении его доклада о промышленном перевороте в России. Для той поры это было очень смелое выступление. Речь шла о том, насколько справедливо тридцатые-пятидесятые годы девятнадцатого века считать временем российского промышленного переворота, в чем не сомневался патриарх отечественной экономической истории академик С. Струмилин, издавший в 1944 году книгу «Промышленный переворот в России» и проводивший в ней мысль о том, что означенный переворот завершился, в основном, в дореформенное время.
Струмилин был человеком ЦК, немало потрудившимся на ниве экономической теории социализма, в частности – на ниве разработки первых пятилетних планов. По существу, он являлся главной идеологической опорой Сталина в его борьбе за индустриализацию СССР, и спорить с ним мало кто решался.
Рындзюнский начал критику непогрешимого авторитета с анализа приемов обработки им статистического материала. У Струмилина этот материал отличается быстрым ростом показателей в части производства Россией станков, плугов и прочей промышленной продукции. Происходит это потому, что динамический ряд каждого вектора исчислений начинается практически с нулевой отметки. Такой прием, по мнению Рындзюнского, дает внешне эффектный результат, но едва ли может быть признан удачным по следующим причинам.
В 1842 году в России, поданным Струмилина, действовало 177 механических ткацких станков, а в 1860-м их стало уже 15884. Прирост в среднем менее чем за два десятилетия составил 1100 процентов. Аналогичные данные за 1890 и 1900 годы (76,4 тысячи и 126,7 тысячи станков соответственно) дают прирост за десятилетие только на 66 процентов. Это означает, что весомость каждого процента прироста к концу девятнадцатого века чрезвычайно возросла по сравнению с приростом в сороковые-пятидесятые годы. И докладчик с достаточным основанием заявил: «Изучение динамики производства путем исчисления цепных темпов прироста в данном случае вряд ли оправдано».
Такая же участь постигла струмилинские выводы о динамике прироста числа механических веретен, о средней выработке продукции на одного рабочего в денежном исчислении. Но это были только цветочки.
Дальше Рындзюнский шаг за шагом разбил выводы экономического витии о масштабах применения в сороковые-пятидесятые годы паровых двигателей. И здесь выявились не только ошибки, но и анекдоты.
Струмилин принимал на веру таможенную статистику ввоза в Россию паровых машин и двигателей. Рындзюнский не пожалел времени и поработал над этим источником. Он сравнил данные о количестве работавших в России паровых машин, которые ежегодно сообщали губернские механики, с данными таможенников и обнаружил огромную разницу, ибо в число паровых машин таможенники включали пожарные лестницы, запасные части и тому подобное. Более того: немало ввезенных машин вообще не были внедрены в производство. В результате Рындзюнский недвусмысленно дал понять, что патриотизм академика Струмилина подмял под себя науку.
Кроме бесстрастной статистики, против академика свидетельствовала и политическая история: поражение России в Крымской войне. Оно было закономерным результатом технической и социальной отсталости страны. Если завершался промышленный переворот и страна встала на рельсы индустриального развития, то почему армия была вооружена гладкоствольным оружием, парусный флот преобладал над ничтожным количеством парового, а гужевой транспорт – над железнодорожным? Наконец, если завершался промышленный переворот, то где социальные результаты: развитая буржуазия и рабочий класс?
Поставив эти вопросы, Рындзюнский без особого труда доказал, что передовые явления в индустриальном развитии России дореформенных десятилетий, которые выставляются Струмилиным в качестве признаков промышленного переворота, были распространены далеко не так широко, как это описывается в официальной литературе. Отсюда заключение: промышленный переворот развернулся в России только после реформы шестьдесят первого года; его начало можно усмотреть во второй половине пятидесятых годов, в зените же он находился в семидесятые годы минувшего столетия.
Большинство участников дискуссии хорошо понимали, что речь идет о разоблачении исторического мифа, а потому дружно поддержали докладчика.
Рындзюнский ждал, когда «лев» ударит лапой. Но то ли академик сам перед смертью осознал ложность своих выводов, то ли устал от борьбы, но так и не подал голоса.
Для меня дискуссия была хорошей школой. Рындзюнский продемонстрировал мастерство внешней и внутренней критики источника, а для историка это – наиважнейшее дело, ибо мифы и легенды порождаются не только идеологемами, но и небрежностью в работе с документом, когда в научный оборот вводятся данные, критически неосмысленные. Кроме того, благодаря дискуссии я понял, каким должен быть историк. Можно специализироваться по экономической, социальной или политической истории, но знать и чувствовать необходимо всю историю как целостность бытия.
О многом я передумал в тот день и решительно взялся за историко-экономическое образование. И хотя позднее не написал ни одной работы по этой тематике, но она всегда была задействована в моем внутрилабораторном процессе.
Именно Рындзюнский и стал моим ведущим оппонентом.
Дело со вторым оппонентом обстояло не так удачно. Еще зимой я заручился согласием на оппонирование профессора Ленинградского педагогического института Бориса Федоровича Егорова. Известный русский филолог, ученик знаменитого Юрия Лотмана, он в начале шестидесятых написал блестящую работу о Боткине – литераторе и критике. Именно он дал наиболее развернутый предварительный отзыв о моей диссертации, где, в частности, писал: