— Ну-ка, взыграй, старуха!
И Каурая, взлягнув пару раз, выровнялась и ходко рванулась к журавлиному табунку. Всполошившиеся журавли замахали крыльями. Но не умели они взлетать сразу и, как положено им на роду, побежали сначала. И тогда Степан вытянулся вперед, что есть силы размахнулся длинным хлыстом, и через мгновение свистящий сыромятный жгут змеей охватил журавлиную шею и поверг длинноногого красавца на землю.
Степан принялся за охоту. Часа через полтора добыл еще одного и вернулся в стан с опозданием, но, к неудовольствию всех, веселехонький. Каурая под ним едва переставляла ноги, но Степан этого не замечал. Еще подъезжая, крикнул:
— Барский обед везу!
Скоро выобихоженные журавли уже варились в большом казане, накрытом круглой жестяной крышкой.
Обед получился сытный и вкусный. И хоть журавлиное мясо жесткое — не на всякий зуб, — все были довольны и похваливали Степана за удивительную прыть.
— Диво-то какое! Без оружия зашиб.
А он, краснея, признавался в сокровенном:
— Я ить шибко отчаянный, с самого сызмалетства. Ей-бо! Эх, кабы не изъян, разве я тут бы воевал? Мне по характеру не хлыстик положен, а самая вострая сабля!
Собирались в дорогу весело, может, оттого, что за долгую, омраченную непогодой работу отвыкли от всякой радости, сейчас и улыбки были светлее, а шутки — смелее и задиристей. Да и добрый обед тоже не пустяк.
— Еще и подвезет нам, ребя, — предположил кто-то, — вдруг да взыграет бабье лето!
— Картошка бы уродилась, тогда и с этаким сеном можно зиму продрегаться: мелочи коровенкам подбрасывать.
Ехали весело, потому что лесные колки стояли еще зеленые. Да и небо вычистилось по самую вышину.
…До войны Афоня был, пожалуй, единственным жителем Купавиной, которого обходили все житейские заботы. Службу свою он считал редкой удачей. Жизнь никогда не жаловала его большим достатком. А с тех пор как он поселился в Купавиной, то уверовал окончательно в то, что теперь нужда не достанет его никогда. Разве этого мало для того, чтобы чувствовать себя вполне счастливым?
Люди на его глазах вечно куда-то торопились, хлопотали каждый по-своему, редко имея для себя свободное время. Мужиков, к примеру, без остатка привязывала к себе железная дорога. Станционные пути, конечно, блюсти надо, но главное их дело на перегоне. Едва рассветает, а они уже отправляются пешком со своими модеронами километров за пять-семь от станции, на себе, можно сказать, везут весь инструмент. А потом день-деньской под солнцем, а того хуже — под дождем или снегом. Вот и выходило, что к своим домашним делам они пристать никак не могли.
А бабам где времени взять? Им управляться и с огородом, и со скотиной, и с ребятишками.
Так Афоня и дошел до окончательного убеждения, что его должность наилучшая во всей Купавиной. Времени она оставляла ему вдоволь и для того, чтобы с ребятишками поиграть, и с мужиками перемолвиться, и свой подход ко всей жизни определить.
С годами в его душе поселилось спокойное убеждение, что в этой жизни уже не может быть большой беды. А она вдруг пришла, объявившись войной. Афоня считал войну испытанием судьбы. Но в его сознании она отличалась от всякой другой напасти тем, что нынче ее никто не испытывал отдельно, а только вместе. Для Петруся Жидких гибель отца не была горем меньшим оттого, что Стуковы получили уже две похоронки на сыновей, и еще один затерялся, ушел, как в воду канул. Зимой все сидели в одинаковой темноте и в одинаково нетопленых домах. Летом нужда отступала, но похоронки шли с тем же постоянством, что и зимой, а ближе к осени их стало даже больше.
Может, где-то и водились сволочи, которым было все равно, как пойдет жизнь дальше, но в Купавиной таких никто бы не нашел. Потому-то купавинцы с самого первого дня войны знали, что победа придет к ним. И не сетовали на ее цену. Все терпели и материли нынче только погоду-изменщицу, да и то из-за того, что не знали, как ее пересилить.
…Афоня неусыпно приглядывался к погоде. Ворошил память, воскрешая прошлые годы, искал похожие на нынешний. Вспоминал стариковские приметы, по которым можно хоть маленько прикинуть, какая осень придет. Но погода, словно нарочно, хитрила. Лето уходило спокойным: без дождей, без ветродуев — предвестников близкой осени; не баловало солнцем, но и не пугало ранними крепкими утренниками. На огородных грядах все еще дурела зелень, а на картофельных полях ботва стояла, как молодая, шла в рост и не хотела ложиться. Гнезда, заботливо окученные не на один раз, вспучивались и трескались, манили каждое ведром картошки. Но когда их вывертывали для пробы, они рассыпались ядреной мелочью: не картошка, а сорочьи яйца.
— Что за оказия? — недоумевали мужики.
— Солнышка бы доброго недели на две, и вокурат бы упорела: два гнезда — полмешка.
— А ежели без солнышка?
— Тогда уж как бог даст.
— Хреновая надежа…
О погоде судили и рядили, как о фронтовых известиях: принимали, как есть, а что будет дальше — не знали.
Сомнения в один день обернулись затяжным проливным дождем. Мужики враз забыли про мелкие домашние дела, потому что потоки воды размывали железнодорожное полотно. Поезда ползли по-черепашьи, и начальники воинских эшелонов, хватаясь за кобуры пистолетов, грозились расстрелять дежурных по станции, как вредителей, только за то, что они выдавали предупреждения о снижении скоростей.
Дождь истратился через две недели так же внезапно, как и начался. Но своенравная осень не унялась и в первый же день октября светлым солнечным утренником сковала землю, заставив поседеть. Все надежды рухнули. Бабы, не ожидая мужиков с работы, прихватив ребятишек, высыпали на поля. Путаясь в ботве, надрываясь над каждым гнездом, обдирая пальцы о мерзлую землю, выцарапывали картошку.
— Хоть каелкой ее добывай, окаянную! — ругались на поле.
Отмаялись только дней через десять. Потом долго обиходили и прикидывали урожай. Получалось небогато. Поэтому, опуская в ямы, не забывали прибрать и мелочь, которую в прошлые годы пристраивали как придется, намереваясь быстрее скормить скотине.
Женщины, наученные прошлой зимой, сразу стали экономными и строгими. Мужики, уступив им старшинство, после работы молча садились за жидкие щи и так же молча вылезали из-за стола, если им не предлагали добавки.
А зима не торопилась с приходом, словно добровольно уступая время осени, которая не слабела утренниками, а если и манила короткими оттепелями, то потом сразу же хватала таким молодым морозцем, что оттаявшие голые метлы берез враз становились стеклянными.
…До Купавиной все явственнее доносились раскаты Сталинградской битвы. Даже по карте в школьном учебнике географии без труда представлялось, сколь далеко зашел враг. Он был неблизко от Купавиной, но по той же карте виделось, что от Сталинграда до Купавиной по прямой короче, чем до западной границы, которую фашисты переступили в прошлом году. В те дни многим купавинским мужчинам, которые в первый же день войны подали заявления в добровольцы, разрешили уйти в армию. Уезжали не только молоденькие новобранцы. Сурово прощался с дочерью и женой путейский бригадир член железнодорожного парткома Макар Заяров; отправлялся на войну бывший партизан гражданской Ялунин; красный от растерянности перед слезами своей жены, совсем не похожий на военного, не знал, куда деваться заведующий баней Иван Прохоров; стараясь отойти подальше от воющей родни, одеревеневшие от всеобщего внимания, курили в кругу деповских закадычные друзья и собутыльники, помощники машинистов Васька Петров и Васька Попов — по прозвищу Поп с Петром.
Мужики отдавали главные наказы: придется бабам поработать за них, но чтобы и ребятишек сберегли.
…Афоня готовился к зиме, как и все. Только его хозяйство было попроще: откладывал от летней нормы продукты, которые можно дольше хранить. Выкупая мясо и масло, обменивал их на крупу прямо в магазине — это разрешалось. Запас дровишек, выхлопотал немного угля. В последнюю очередь подремонтировал одежду.