— Лежу, — глухо ответил.
— Или серьезно больны?
— Сердечнобольной, — так же глухо сказал инженер и посмотрел на женщину прищуренными и воспаленными глазами. — Как тут не заболеешь, умереть можно…
Зарецкая присела на свободную табуретку, проговорила:
— Это правда… Скука, — и зевнула.
В комнате Шафрановича ей всегда было скучно. Здесь словно не человек жил, а медведь и не комната это была, а берлога.
— Вы — настоящий медве-едь, — простодушно сказала она.
— Я затравлен жизнью и потому зверь, — вырвалось у Шафрановича. Он сразу же испугался сказанного. — Нет, нет! Обстановка, — и слащаво, заискивающе заговорил:
— Скажите, Ядвига Николаевна, а разве обстановка не разлагает? Я был большим человеком, а меня сделали маленьким. Я ведь мог работать… Я умел… Я вращался в высоких кругах… Франция, Италия, Палестина… Одна экзотика юга облагораживала человека, делала его Гомером по уму и Геркулесом по силе. И вдруг — яма. Человек не упал, а его столкнули… Обидно…
Инженер говорил долго. Зарецкая, слушая, пыталась представить его жизнь, но не могла.
Они сидели, не зажигая лампы. Зарецкая думала о том, что Шафранович — живая тень какого-то другого человека, не разгаданного ею. Инженер встал, направился к печке и задел ногой табуретку. Тарелка с окурками упала и разбилась.
Ядвига вздрогнула. Шафранович пробормотал невнятно:
— Вот так же разбивают жизнь человеческую, — и начал растапливать печь.
Комнату слабо осветили желтоватые косяки света, по стенам поползли неясные тени.
— Прислушайтесь, опять поет свое этот клоун… — сказал инженер и замолчал.
Со второго этажа отчетливо слышалось, как в комнате врача Гаврилова играла виктрола. Чей-то голос рассказывал о жизни артиста-клоуна, о кривляний перед смеющейся публикой, когда на сердце горе и тяжесть.
— Все стали похожи на этого клоуна. И люди и жизнь… Жизнь-то в огромную сцену превратили, а человек, как артист, играет на ней… Роль исполняет. Под суфлера-а… Политика. Вам этого не понять, Ядвига Николаевна! — почти выкрикнул Шафранович и тут же запнулся, чувствуя, что сказал лишнее и ненужное. И тише уже продолжал: — Каждый вечер люди заводят виктролу и слушают это клоунское «Неважно». Мне надоело слушать. Я возражаю, слышите, возражаю… Я хочу чего-то другого. А этого другого нет… Не будет! А было, было, Ядвига Николаевна…
Зарецкая пыталась вникнуть в смысл его слов, разгадать, почему он мечется, словно пойманная рыба в сети, и не могла понять. Шафранович для нее оставался таинственной тенью, человеком, который знает Европу, а вот почему-то в жизни себя не может найти, кажется маленьким и ничтожным.
— Не обижайтесь, Давид Соломонович, вы если не медведь, то злой медвежонок, — и засмеялась. Ей стало скучно слушать Шафрановича, как и скучно было находиться с ним в неуютной комнате. Зарецкая встала и серьезно сказала:
— Вы говорите непонятным языком. Это бывает с теми, кто любит себя, не любит других и презирает жизнь. Вы — эгоист, Шафранович.
— Правда, правда! Я ненавижу жизнь… А за что ее любить, — Шафранович весь передернулся. Злорадно засмеялся и запел дребезжащим голосом:
Судьба играет человеком?
Она изменчива всегда.
Ядвиге стало неприятно, она съежилась, словно от холода, И, странно, она нисколько не жалела этого человека. В нем было что-то отталкивающее. А голос все дребезжал, и в тон ему дребезжал осколок разбитого стекла в раме.
То вознесет его высоко,
То бросит в бездну без следа.
Шафранович сделал ударение на последнем слове и внезапно оборвал пение.
— Без следа! — повторил он. — Здорово! — выкрикнул и раздельно, но вяло заговорил: — В жизни я какой-то лишний… Лишний! Во все эпохи были лишние люди, я тоже лишний, но не последний, Ядвига Николаевна… Я дешево жизнь не отдам. Я ее видел, я знаю ей цену…
— А вы что, продали жизнь-то, все про цену говорите? — машинально спросила Зарецкая.
Вопрос словно впился в Шафрановича. А Зарецкая ждала ответа.
— Аракчеевщина какая-то здесь. Жизнь регламентирована. Мы все военные поселяне. Оставлены города. Настоящая жизнь променяна на тайгу… Вы такую жизнь не продали бы разве на другую, лучшую?
— Не знаю, — искренне сказала Ядвига. — Но вы перескочили, разговор был о другом…
— Что вы, что вы, Ядвига Николаевна. Я говорил об этом.
— Человек вы умный, но непонятный, — заключила Ядвига и вышла из комнаты.
Шафранович снова лег в кровать, натянул на себя одеяло. Повторил несколько раз слово «лишний». Оно как нельзя яснее отражало сущность Шафрановича. Он понимал это и бессилен был противостоять судьбе. Он вскочил с кровати, потряс кулаками в темноту.
Инженер зажег лампу и стал писать письмо.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
— Завтра пятиминутка, о чем будем говорить? — поинтересовался Аксанов. — Что рекомендовал комиссар? — спросил он у Ласточкина, только что пришедшего из политчасти с тезисами по политзанятиям.
— О маневрах флота США в Тихом океане и самочувствии Японии.
— Самочувствие-то неважное, — вставил Светаев, — то в пот, то в озноб бросает, — и отложил книгу, которую читал.
Разговор перешел на злободневную тему. Заспорили о зачинщиках интервенции на Дальнем Востоке.
— Зачинщица Япония, — начал Ласточкин.
— Однако, —возразил Аксанов, — не забывайте об английском министре Черчилле. Это наиболее ярый вдохновитель интервенции.
— Ну и что же из этого? — с нескрываемым интересом и с задором сказал Светаев. — Суть дела не меняется. Англия могла высказать сочувствие и принять участие вообще в интервенции против России, но мы ведь говорим о Дальневосточном плацдарме?
— Да, о Дальневосточном, — с обычной запальчивостью заговорил Аксанов, любивший поспорить на эту тему. — Не надо забывать, что даже после заключения Брестского мира Англия придерживалась той же политики, а Черчилль повторял воинственные оды за продление сибирской экспедиции…
— Андрюша, все это так, — перебил Светаев, — но Япония и тогда надеялась занять Восточную Сибирь. Об этом цинично заявляет профессор Надзоэ, — он порылся в стопке газет, лежавших на столе, и прочитал место, подчеркнутое синим карандашом:
— «Установление центра Японского государства в Сибири явится самым верным, самым прочным путем к расцвету Японии. Японо-русская и японо-китайская войны абсолютно неустранимы и предопределены судьбой». Каково?! Ты видишь, откуда берет свое начало знаменитый меморандум Танаки?
— План генерала Танаки берет начало еще раньше. Вспомни, Япония стремилась закрепиться на азиатском материке еще с момента захвата Ляодунского полуострова и Кореи, — с раздражением сказал Аксанов.
— Ты прав, не оспариваю, — согласился Светаев.
Аксанов, взволнованный, отошел к двери, уперся плечом о косяк. Он чуточку раскраснелся, глаза его блестели. Светаев залюбовался другом, обрадованный тем, что он может горячо поспорить и убедить собеседника в своей правоте.
— Однако что ж не споришь о зачинщике интервенции?
— Хватит, — сдаваясь, проговорил Федор.
— Ни дыму, ни огня, выходит, из вашего спора, — подзадоривал Ласточкин.
— А дым будет и огонь будет, но когда, сказать трудно, — не унимался Аксанов.
— Ну хватит тебе, политик, — сказал Светаев и, докурив папиросу, бросил ее на пол.
— Куда окурок бросил? Подними, пепельница перед тобой, — заметил Аксанов. Светаев наклонился, чтобы поднять окурок, сказал:
— А у меня сегодня настроение семиструнку слушать. Ударь, Коля, по струнам, чтобы шли девчата к нам…
— Вдарю, и новую песенку спою, — и Ласточкин вполголоса затянул:
Герань в окошечке,
Две белых кошечки.
И занавесочки — последний шик,
И идеальная кровать двухспальная,
И канареечка — чирик, чирик…