— Арестовали, — понизив голос, продолжал Шаев, — а с арестованными один разговор — плетьми и шомполами.
Помполит смолк, постучал пальцами по столу, потом порывисто поднялся, поставил ногу на табуретку, взмахнул рукой.
— Что делать, не знаю. А мне унывать нельзя, я — старший, с меня и спрос больше. Сидим в подвале. Спины от плетей ноют. Товарищи мои носы повесили, стонут. Тяжело умирать, я и говорю им: «Какая досада, все приключилось с нами точь-в-точь как с «Кавказским пленником». И рассказываю им о татарочке Дине, которая спасла офицера-пленника. Они стонать перестали и про боль забыли. Поверили, что и нас кто-нибудь спасет.
— Да-а, — протянул боец второго года службы. — Интересно-о!
— Пока мы в подвале сидели, — рассказывал Шаев, — казаки налет устроили на отряд, в схватке забыли про нас и ускакали. Об этом я потом узнал…
— А как спаслись-то? — спросил смелее Кирюша Бельды.
— Не поверите. Все произошло, как в «Кавказском пленнике». Спасла нас башкирская девушка. Три дня мы сидели в подвале. Один из товарищей, избитый шомполами, не выжил. На четвертый появляется, как чудо, эта девушка. Принесла нам ковригу хлеба, ведро воды. Подкрепились мы. Вывела нас из подвала, как из могилы, и пошла с нами революцию отстаивать. Так до конца гражданской войны в нашем отряде была…
Шаев смолк.
— И Минги также сделала бы, — уже твердо и уверенно произнес Кирюша Бельды. Все удивленно посмотрели на него и заулыбались, не понимая, о ком он говорит.
— Кто она? — осторожно поинтересовался помполит.
— Дочь старого Ничаха, партизана.
К Шаеву подошел дежурный по артвзводу.
— Товарищ комиссар, время отбоя.
— Виноват, — усмехнулся Шаев, — задержал бойцов, — посмотрел на часы, — объявляйте, — и торопливой походкой вышел из казармы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
После праздника подул мягкий, липучий ветер, какой бывает весенней оттепелью. Снег согнало. Обнажилась грязная земля. Все вокруг помрачнело, раскисло. С моря поползли низко нависшие тучи. Промозглая сырость и слякоть осложнили работу на строительстве. Участились «сердечные заболевания» — несколько странная эпидемия, против которой оказался бессилен Гаврилов. Ею занялся Шаев. Он вызывал «больных» к себе, не выписывал им рецептов и справок, как врачи в околотке, но после его приема люди заметно выздоравливали.
Такое «сердечное недомогание» захватило Шафрановича. Он ходил злой, весь издерганный, проклинал гарнизон, свою участь, бытовое и личное неустройство. Упали духом и некоторые бригадиры, участились беспричинные невыходы на стройку отдельных рабочих.
Мартьянов обменялся с Шаевым своими соображениями и попросил собрать рабочих, переговорить с ними. Шаев сделал это. Оставшись с Шафрановичем наедине, помполит возмущенно сказал инженеру:
— Какой ты начальник УHP? Нюня! Механически исполняешь распоряжения, не думаешь проявить инициативу сам и пораспустил людей. Они твоей болезнью заразились. Видно, прошлый разговор на партбюро в одно ухо влетел, а в другое — вылетел. Так что ли?
Шафранович был подавлен. Все, кто встречался с ним раньше по службе, отмечали в нем те или иные частные недостатки, а помполит Шаев все ближе и ближе подбирался к тайникам его души. Вдруг раскроет и обнажит? Что будет с ним тогда? Опустив голову, начальник УНР выдавил:
— Поправлю дело.
— Что-то неуверенно говоришь.
— Верьте, товарищ комиссар.
— Хочу верить! Голову-то подними да взгляни на жизни ясными глазами…
А погода все дурила и дурила, Завьюживало до того, что в десяти шагах не было ничего видно. В корпусах начсостава и казармах стоял полумрак, и приходилось зажигать огонь. Зловеще шумела невидимая тайга.
На море началась пора тайфунов. Ветры достигали такой силы, что срывали с домов железные крыши, выворачивали с корнями могучие ели, выбивали окна в верхних этажах.
В такие часы и дни, действительно, страшно было даже выходить из казарм, корпусов начсостава и бараков. Но ничто не могло приостановить боевой и трудовой жизни гарнизона. Бойцы и командиры, сезонные рабочие поднимались на леса, и работа продолжалась.
Шафранович не выдержал такой нагрузки. Сославшись на недомогание, он не вышел на работу. Давид Соломонович лежал, в кровати и изредка повертывался с боку на бок. Рядом с кроватью стояла табуретка, на ней — тарелка, полная окурков. Он не гасил папироску, пока от нее не прикуривал другую.
В комнате, слабо освещенной грязным окном, было холодно, все пропахло табачным дымом, и воздух казался синим, как в зимние сумерки. Шафранович натянул поверх стеганого одеяла шинель с полушубком. Этот ворох одеяний то медленно поднимался, то опускался, когда инженер изредка кашлял, высовывая голову, или вытягивал руки, чтобы взять папироску, или подбирал под себя ноги, когда они мерзли, или, наконец, лежал без движения. Тогда все в комнате напоминало могильный склеп. Лишь чудом выжившая муха с жужжанием билась в стекло, пытаясь вырваться наружу.
Кругом кипела жизнь сорокаквартирного корпуса. Шафранович слышал и представлял ее ясно. Через щели в рассохшихся стенах его комнаты можно было слышать, о чем говорят соседи справа и слева. В комнате слева жила Ядвига Зарецкая. В ожидании мужа она постукивала фарфоровыми тарелками, серебряными ложками, приготовляя посуду к обеду. Ядвига напевала арию «Икса» из оперетты «Принцесса цирка», невнятно мурлыча слова. От нее только что ушла жена Шаева. Шафранович слышал их разговор.
— Поступайте на работу в УНР, — говорила Клавдия Ивановна.
— Какая в тайге для меня работа? Я ведь по образованию художница, а как вышла замуж — дня не работала по специальности.
— В клубе найдем работу, изобразительным кружком будете руководить.
Ядвига мелко и долго смеялась.
— Нет, Клавдия Ивановна, — и переходила на полушутливый тон. — Хочу жиреть. Тонкая мужу не нравлюсь, — и опять истерично смеялась.
«Какая женщина погибает. Какое здесь общество?.. Права, как она права! Чахнет и вянет ее красота. Вот так же и я обречен на постепенное интеллектуальное высыхание. Хуже ссылки».
От смеха Зарецкой Шафрановичу становилось еще холоднее. Он подтыкал под бока одеяло, натягивал на голову, но смех назойливо звенел в ушах.
Его начинало трясти.
Через комнату Ядвиги до Шафрановича слабее, но так же явственно доносился голос белоголовой Тони, сестры помкомвзвода. Она тоненьким фальцетиком вытягивала «Коломбину», скорее похожую на русскую заунывную песню, чем на модный романс. «Словно покойника отпевает». Ему становилось невыносимо.
— Кладбище какое-то, о-о-о! — протягивал он и кричал: — Эй вы, отпевальщица, перестаньте!..
Тоня переставала петь. Тогда Шафранович слышал, как шуршит мокрое белье о стиральную доску и плещется в корыте вода.
На втором этаже кто-то разучивал на гитаре вальс «Грусть», брал то сочные, правильные аккорды, то фальшивил и снова повторял проигранное. Там же, на втором этаже плакал ребенок, в коридоре визжали и кричали бегающие ребятишки. В нижнем этаже, под лестницей, то скулили, то лаяли щенята, принесенные из питомника роты связи. Все это надоело и опротивело.
Было пять часов дня. Командиры, обедающие дома, возвращались из подразделений и постукивали на крыльце сапогами, очищая их от снега. А Шафранович все лежал в постели, курил. Он очень долго размышлял о своем «сердечном заболевании». Ему казалось страшной и угнетающей жизнь всех сорока комнат дома. Вересаевский тупик без выхода! Какая-то цепь сплошных трудностей, испытание лишениями. Из этой схватки выйдут крепкие люди, а слабенькие, как он, сдадут, покажут свое гнилое нутро… Неужели он слабенький? — эта мысль терзала его.
Постучали в дверь, и мысли Шафрановича прервались. В комнату вошла Зарецкая.
— Вы все лежите, гоголевский жених? Очередной сердечный приступ? — с явной издевкой спросила она.
Шафранович привстал на кровати и заспанно-опухшими глазами посмотрел на нее.