Портрет Равеля и "Реакция и прогресс" дают представление о том, что автор пытался реализовать в журнале "Анбрух". Текст о прогрессе был антитетическим дополнением к статье Эрнста Кшенека на ту же тему. В нем рассматривается центральная для философии новой музыки категория использования музыкального материала.
Статья "Новые темпы" служит моделью тех текстов, в которых эстетические и историко-философские размышления объединены с практическими музыкальными указаниями. Большинство работ такого рода помещены в специальном журнале для дирижеров "Пульт унд тактшток", издатель которого, ученик Шёнберга Эрвин Штейн, с самого начала проявлял большое понимание попыток автора.
Более подробная работа о джазе (1936 г.) – первая, довольно пространная статья, написанная после оцепенения в первые годы фашистского правления. В ряде отношений эта работа указывает на прорыв: в ней объединены художественно-технические и общественные аспекты.
Неопубликованные ранее, возникшие непосредственно вслед за выходом в свет статей дополнения свидетельствуют о желании искать содержание предмета не в дистанции, а в непосредственной близости от него. То и другое датируется доамериканским периодом жизни автора; отдельные сведения предоставлены впоследствии трагически погибшим композитором Матиасом Зейбером, который вел до 1933 г. класс джаза во Франкфуртской консерватории. Недостаточное знание специфически американских аспектов джаза, в частности стандартизации, столь же ощущается в этой статье, как и устарелость некоторых характеристик европейского джаза 30-х годов. Чем меньше меняется сущность жанра, тем большее значение придают фанатики ее историческому изменению. Автор готов первым признать, что многое из написанного им устарело; многое интерпретировано слишком непосредственно как выражение социальной психологии без должного внимания к институциональным общественным механизмам. То, что было упущено в первоначальной концепции или еще не могло быть увидено, дано в "Характере фетиша", в "Диссонансах", в работе о джазе в "Призмах" и в главе о легкой музыке во "Введении к социологии музыки".
Статьи о Кшенеке, о "Махагони" Вейля и о "Песнях Верлена" Циллига являются по своему характеру скорее физиогномическими, чем аналитическими работами [149].
К статье о квинтете для духовых Шёнберга /1928/ я считаю нужным привести несколько фраз из значительно более позднего его письма Рудольфу Колишу /от 27 июля 1932 г./: "Ты правильно вывел серию[2] в моем квартете для струнных за исключением одной мелочи /во второй теме 6" тон – до диез, 7" – соль диез/. Это потребовало, вероятно, большого труда, не думаю, что у меня хватило бы на это терпения. Неужели ты думаешь, что в этом есть какая-либо польза? Не могу себе представить. По моему убеждению для композитора, еще не умеющего пользоваться сериями, это может служить стимулом, чисто ремесленным указанием на возможность черпать из них материал. Но эстетические качества таким образом не открываются, или в лучшем случае открываются лишь между прочим. Я не перестаю предостерегать от переоценки такого рода анализов, ибо они ведут к тому, с чем я все время боролся: к знанию того, как это сделано; я же всегда стремился помочь понять: что оно есть! Я уже не раз пытался объяснить это Визенгрунду[3], также Бергу и Веберну[4]. Но они мне не верят. Я беспрестанно повторяю: мои произведения – додекафонические композиции, а не додекафонические композиции. В этом отношении меня смешивают с Хауэром[5], для которого композиция важна во вторую очередь".
В действительности же автор данных статей никогда не был заинтересован в выявлении серий. Он уже давно произвел в согласии с Шёнбергом анализ его додекафонических произведений как композиций с точки зрения их музыкального содержания. Работа о квинтете для духовых, где речь идет о конце сонатной формы6, стремилась служить этому.
Напечатанное здесь – только введение, основная часть работы полностью посвящена мотивно-тематической и формальной структуре большого скерцо, соч. 26, вне всякого внимания к серии. Эта часть работы утеряна; не исключено, что она еще будет обнаружена в архивах журнала "Пульт унд тактшток". Впрочем, нет сомнения в том, что Берг и Веберн также никогда не рассматривали композицию серии как самоцель, а считали ее только средством изобразить сочиненное. В такое время, когда вопрос о фетишизме средств преобладает над всеми другими средствами композиции, эта контроверза обрела актуальность, которую еще 30 лет тому назад нельзя было предвидеть.
И наконец, статья "Главное произведение, ставшее чуждым", относится к задуманному автором еще в 1937 г. философскому произведению о Бетховене. Оно все еще не написано, прежде всего потому, что автору, несмотря на усилия, не удалось справиться с Missa Solemnis [150]. Поэтому он решил хотя бы попытаться определить эту трудность, уточнить вопрос, не притязая на его решение.
Рождество 1963.
Теодор В. Адорно родился 11 сентября 1903 г. во Франкфурте, где живет и в настоящее время [151]. Адорно состоит ординарным профессором философии и социологии Института социальных исследований при Университете им. Гёте и занимает должность директора этого института.
Работы Адорно:
Kierkegaard;
Philosophic der neuen Musik;
Minima moralia;
Versuch uber Wagner;
Noten zur Literatur I, II;
Klangfiguren;
Mahler;
Einleitung in die Musiksoziologie;
Eingriffe;
Der getreue Korrepetitor;
Drei Studien zu Hegel;
Quasi una fantasia;
Dialektik der Aufklarung (совместно с Максом Хоркхаймером) [152].
Большинство собранных здесь работ о музыке было опубликовано в малодоступных журналах и впервые предлагаются вниманию широких кругов читающей публики. Они посвящены преимущественно отдельным музыкальным произведениям, в некоторых изложены первые подступы Адорно к музыкальной эстетике (см., например, анализ позднего стиля Бетховена, имеющий большое значение в романе Томаса Манна "Доктор Фаустус").
[От издательства Зуркамп].
Поздний стиль Бетховена
Зрелость поздних, старческих творений выдающихся мастеров – не спелость плодов. Они некрасивы, изборождены морщинами, прорезаны глубокими складками; в них нет сладости, а вяжущая горечь, резкость не дают попробовать их на вкус, нет гармонии, какой привыкла требовать от произведений искусства классицистская эстетика; больше следов оставила история, чем внутренний рост. Обычно объясняют это тем, что создания эти – продукты категорически заявляющей о себе субъективности или – еще лучше – "личности": ради выражения своего внутреннего мира она, эта личность, будто бы прорывает замкнутость формы, гармонию обращает в диссонансы своих мук и страданий – чувственную приятность презирает самодовлеющий, ничем не скованный дух. Но тем самым позднее творчество отодвигается куда-то к самым границам искусства, оно сближается с документом; в самом деле, в рассуждениях о последних произведениях Бетховена редко отсутствует намек на биографию, на судьбу композитора. Теория искусства словно отказывается от своих прав, склоняясь перед достоинством человеческой смерти; она складывает свое оружие перед лицом неприкрашенной действительности.
Иначе не понять, почему несостоятельность такого подхода до сих пор не встречала серьезного сопротивления. А несостоятельность видна, стоит только всмотреться в само творчество, а не в его психологические истоки. Ибо нужно познать закон формы; если же угодно переходить границу, отделяющую художественное произведение от документа, то по другую сторону водораздела всякая разговорная тетрадь7 Бетховена значит, конечно, больше, чем его до-диез минорный квартет8. Однако закон формы поздних творений таков, что они не укладываются в понятие выразительности. У позднего Бетховена есть крайне "невыразительные", отрешенные построения; поэтому, анализируя его стиль, одинаково легко вспоминают как полифонически объективные конструкции современной музыки, так и безудержность выражения внутреннего мира. Но разорванность бетховенских форм далеко не всегда вызвана ожиданием смерти или демонически-саркастическим настроением – творец, поднявшийся над миром чувственности, не пренебрегает такими обозначениями, как cantabile e compiacevole или andante amabile [153]. Он держится так, что отнюдь не просто приписать ему клише субъективизма. Ибо в музыке Бетховена субъективность, совершенно в кантовском смысле, не столько прорывает форму, сколько ее созидает, порождает. Примером может служить "Аппассионата": эта соната настолько же слитнее, плотнее, "гармоничнее" поздних квартетов, насколько и субъективнее, автономнее, спонтаннее. Но в сравнении с "Аппассионатой" поздние сочинения заключают в себе тайну, которая противится разгадке. В чем она, эта тайна?