В 2010-м от этого ничего не осталось. Появились «Макдоналдсы», толпы оголтелого народу, все женщины — в платках. Сплошная африканщина и азиатчина. Над городом повисли эстакады. От безработных и малолетних попрошаек прохода нет.
71-й. Раннее летнее утро. Я еду на «козлике» в штаб ПВО «Гюши».
Косой шофер Субхи подрезает таксистов.
Включаю транзистор.
Каир вещает на французском языке:
— У микрофона Мунир Маккар. Au micro Mounir Makkar! Images et visages du theatre Francais d’aujourd’hui.
Потом идут песни. Репертуар того времени: Freedom — Ричи Хевенс, My Lady d'Arbanvillе — Кэт Стивенс, глупейший Walking in the sun, Джеймс Браун — It's a man’s world.
Труднее всего создать настоящую мелодию — для этого надо соприкоснуться с другой стихией. Мелодии не принадлежат никому — они носятся в бесконечном пространстве, слегка касаясь наших задубелых вый. Очень тонкая материя… А если нет мелодии — то пшик!
Прав был Жданов: главное — мелодия, уважаемые слушатели! Остальное — усилители вкуса. Вот почему вся эта атоническая какофония когда-нибудь сойдет на нет.
Сегодня задаюсь вопросом товарища Жданова: исчерпаны ли потенциалы мелодий? Ведь раньше было мало техники и много мелодий, а сейчас — много техники и мало мелодий. Почему все жанры умирают? Они падают и лежат на дороге. Они хрипят и тщатся привстать. Но их затаптывают равнодушные пешеходы. Такова печальная участь жанров в наше, да и не только наше, безжалостное время. Бедная поп-музыка, ты уже мертва!
ЖАКЛИН
В «Колумбию» меня влекли не только пластинки. Там работала юная Жаклин. Кажется, гречанка. Очень стильная девушка: короткая стрижка, миндалевидные карие глаза, пухлые губы, чуть вздернутый нос и довольно короткая юбка — для тогдашнего Каира. Она как будто прилетела из Лондона или Парижа. Наверняка посещала европейский лицей.
Наши беседы велись в основном на французском.
Вспоминаю годы спустя, как она заводила меня в кабинку для прослушивания, ставила пластинку, улыбалась прекрасными глазами и удалялась. Но когда ставила пластинку, почти всегда, как бы невзначай, задевала плечом.
Неотразимая Жаклин… И духи… Я спросил, что за аромат? Она сказала — Caleche.
Сижу в кабине у проигрывателя, в наушниках песня из мюзикла «Аквариус»: Let the sun shine in.
Вижу ее маленькую смуглую ногу, стянутую римскими сандалиями, ярко-красный педикюр. И прошу поставить новую пластинку.
Вот там-то, в кабине, ее рука задержалась на моей. Это было как удар тока. Я застыл. А она поставила пластинку Жоржа Мустаки.
Сказала, что ей нравятся песни этого грека из Александрии, живущего теперь в Париже. Я с нарочитым вниманием слушал блеющий голос занудного Мустаки, лишь бы она не уходила. Короче, я в нее влюбился.
Я ходил в «Колумбию» часто, каждую неделю — чтобы увидеть Жаклин. Запах Caleche и прикосновение ее руки преследовали меня в Каире. Остаются в памяти и много лет спустя.
Я помню тебя, Жаклин. Для комсомольца и советского востоковеда ты была желанна и недоступна. Если бы об этом увлечении узнали замполиты, или особисты в штабе, или чекисты в институте, меня ждала бы показательная порка.
На Ближнем Востоке есть лишь один способ провести время с девушкой — в автомобиле. Подхватить ее незаметно на углу и увезти — на пляж, за город, в тихий переулок. Там целоваться и ласкать. Так было и так есть в странах с жестким режимом нравственности. Встречаться на улице, вести в кафе или домой — исключено. Но у меня не было ни машины, ни реальных денег.
Я мог бы прийти к ней домой и пасть в ноги родителям — прошу руки! Но дальше что? Подать заявление в советское консульство? Меня просто уничтожили бы. И что я мог дать ей как жених? Хотя они и мелкие буржуа, но у них наверняка есть десяток федданов земли в Дельте, пара доходных квартир, а может, и овощная лавка. А я советский нищий студент. Короче, брак был бы невозможен.
Я понимал, что нас разделяют миры. И внутренне смирился с тем, что законы жизни не изменить. Потом, уверен, ее выдали замуж за какого-нибудь кузена-мудака, она родила ему полдюжины маленьких греков или коптов, растолстела и забыла о поп-музыке.
МУЗЫКА И ГАШИШ
(октябрь 71-го)
В тот вечер мысли о прекрасной гречанке Жаклин из магазина «Колумбия» не давали мне покоя: я даже выпил, потом еще.
Перед глазами — изящные пальчики, задержавшиеся на моей руке.
И тихий голос:
— Je vous mets un autre disque, monsieur?
Чтобы отвлечься, вышел прогуляться в Гелиополис. Через плечо — привычная сумка, в которой болталась фляжка бренди «Дюжарден». Периодически прикладывался к ней, курил «Килубатру», а в кармане тридцать фунтов от последней получки.
В мыслях о Жаклин прошел до конца улицы Аль-Ахрам. Вышел на площадь, где стоял большой коптский храм. За ним — углубился в другую улочку. Подошел к небольшому магазинчику, где продавали духовушки, пугачи и полувоенную утварь. Внимание привлек пистолет «Беретта», духовой, с длинным дулом, совсем как у агента 007. Он стоил пятнадцать, а может, и двадцать фунтов — громадные по тем временам деньги. К нему прилагались духовые пульки. Я так влюбился в этот пистолет, что вытащил скомканные фунты и купил его.
Обратный путь пролегал по улице Аль-Ахрам и вправо — в сторону площади Рокси. Там, под мавританскими колоннами, находился небольшой магазин пластинок. Виниловые диски висели в витрине — Айк и Тина Тернер, Шер, Джеймс Браун в комбинезоне.
Подпирая дверь в магазин, стоял здоровый детина в европейском костюме, курил сигарету. Он ласково пригласил меня войти.
Пластинки висели на ниточках по всему пространству. Ощущение было, как на празднике жизни.
Я открыл сумку и, доставая фляжку, показал хозяину (его звали Мухаммад)пистолет.
Мухаммад был восхищен: попросил зарядить и, прицелившись, пульнул в пачку сигарет на прилавке. Промахнулся, и это раззадорило его.
Мы начали соревноваться в меткости. В какой-то момент он сделал паузу и достал большую зеленоватую самокрутку толщиной почти с сигару.
Он закурил, пыхнул и предложил мне. Я, будучи под градусом, жадно затянулся, потом еще раз, и до конца скурил самокрутку на пару с хозяином.
Странные токи разлились по телу. Я почувствовал дикое веселье и стал ржать, как жеребец. В унисон хохотал хозяин.
Он взял пистолет и выстрелил в висящую пластинку Шер. Она подпрыгнула, а в ней пропечаталась отметина.
Тогда стрелять по пластинкам стал я.
Действо продолжалось минуть пятнадцать.
Расстреляв все пульки, мы остановились.
Я чувствовал себя в каком-то бреду: ноги подкашивались, стены ходили ходуном.
Забрав пистолет и сумку, почти на карачках выбрался на улицу и голоснул такси.
Вдоль трамвайных путей таксист довез меня до хабирского заповедника — Наср-сити, 6.
Не помню, как вылез и расплатился. Не помню, как поднялся к себе на девятый этаж. Не помню, что я там делал.
Запомнил лишь: потолок ходил кругом и опускался на меня.
Потом провал в сознании. Потом я услышал собственный крик ужаса. В одних трусах я стоял с обратной стороны балкона, а подо мной темнела пустыня.
Почему я не прыгнул — не знаю. Но близость смерти потрясла.
Осторожно перелез назад. Дошел до постели. Рухнул и забылся беспробудным сном.
На следующий день меня разбудил солдатик Субхи, который на извечном «козлике» повез меня в «Гюши», в дивизию ПВО. Темные очки скрывали мои оловянные глаза.
Потом долго бился над загадкой: а если бы свалился? Что я увидел бы? Быть может, попал бы в параллельный мир и ничего не изменилось бы? Или — встретил бы тотальное ничто? Труднее всего представить ничто.
А может, я воспарил бы грифом над пустыней и поплыл бы в бреющем полете над барханами и людишками?
До меня дошло: смерти действительно нет. Но смысл этой констатации — в другом. Всегда есть что-то, здесь и сейчас, и этим чем-то я всегда буду. Привязанную к этой жизни душу убить нельзя.