Литмир - Электронная Библиотека

Это была чрезвычайно длинная программа, в особенности — для дебюта. От новичков и по сей день ждут, что они окажутся традиционно скромными. Отрывок из Баха — для критиков; отрывок из Бетховена. Может быть, немного Шумана — с целью заполнить переходы. Шопен — чтобы доказать, что ты пианист. А под конец искрящаяся капелька Листа — просто для бравады и куража. Шэрон отдала дань уважению Баху — и какому Баху! — но только по тому, что она именно так захотела. Моя изжеванная программка подсказала мне, что второе отделение начнется с сюиты Эндрю Карра, австралийского композитора, еще год назад мало кому известного. А заканчивалось оно Бетховеном, соната до, опус 53.

Осознание происходило медленно. У меня нет привычки вдумываться в номера опусов, но тут до моего ошеломленного ума дошло, что этот самый опус 53 — ни что иное как «Вальдштейн». Думаю именно это осознание заставило меня пойти на одно из тех импульсивных, основанных исключительно на эмоциях, решений, о которых надеешься потом не пожалеть. Я нацарапал на измятой программке:

«Не умер. Вынужден был изменить лицо и имя, надеясь, что это поможет мне найти А. Увы, дорогая, я не нашел его. Могу ли встретиться с тобой? Один на один, пожалуйста, и пока обо мне никому не говори. Ты — музыкант. Я люблю тебя за понимательность».

Затем я нашел капельдинера, девушку, которая пообещала мне доставить мисс Брэнд мою записку. Я бродил снаружи. Я смотрел на уплывающие в ночь корабли. Я был абсолютно счастлив.

Когда я вернулся, капельдинер с широко распахнутыми глазами искала меня. Она сунула в мою руку клочок бумаги и прошептала:

— Знаете, что она сделал, когда прочла вашу записку? Поцеловала меня! Ну, я имею в виду…

Санта Клаус что-то пробубнил в ответ. Огни уже потускнели, но я сумел разобрать огромные каракули:

«Кафе Голубая Река два квартала вниз от Эсплан прибрежная сторона ждите меня бездельничая избегайте ранних полицейских О Бен Бен БЕН!!!»

Она могла попытаться разглядеть меня в зале, хотя я и упомянул про изменившееся лицо. Она слепо посмотрела вокруг. Я испытал ужас, испугавшись, что, по-видимому, взволновал ее и испортил все второе отделение концерта. Однако она тут же вознесла пальцы над клавишами, как будто «Стэйнвэй» обладал своей собственной волей и был способен сообщать, утешать, снимать волнение и делать ее свободной. Мне не стоило волноваться.

Сюита Эндрю Карра оказалась превосходной. Сложная, серьезная, юная; возможно, слишком трудная, слишком необъятная, но с такой страстью, которая оправдывает все. Вероятно, зрелость объяснит Карру цену легкого касания. Помню, в программке говорилось, что наибольшее уважение он питает к Брамсу. Что ж, все к лучшему — особенно, если это означает, что композиторы 70-х окончательно похоронят пресловутое «я-действительно-имел-в-виду-не-это» школы 30-х и 40-х. У раннего Стравинского Карр научился большему, чем у позднего; поверх его плеча глядит Бетховен; ему нужно побольше Моцарта…

Я не буду теперь играть «Вальдштейна». Все, что угодно, кроме него, да… Я не отношусь с презрением к моему собственному таланту. Но никакого опуса 53. Для любого другого исполнителя было бы настоящей глупостью взяться за сонату после взрывных кульминаций и почти невозможных физических усилий, необходимых для исполнения сюиты Карра. Любой бы другой исполнитель сдался. Но не Шэрон. Она не устала. Сонатой она подвела итог, сделала заключительное заявление, нанеся пламенеющие краски на все предыдущее.

Возможно, мне приходилось слышать начальное аллегро с более техничным исполнением концовки, но с большей искренностью — никогда! В меланхолии кратко адажио я просто погиб. Я понял далеко не все, что имела в виду Шэрон, — в любом случае, размышления Бетховена, в общем-то далеки от нас. Шэрон взяла спокойное вступление в рондо более медленно, чем это сделал бы я, но права была она. А ускоряющийся пассаж в ля миноре становился все более устрашающей вспышкой, племенем внезапно открывающейся тоски… Концовка сонаты ослепляла. Никто не способен смотреть на этот великий свет.

Не буду много говорить об этих овациях, которыми ее одарили: это была всеобщая истерия. Не помню точно сколько раз ее вызывали на бис. После сонаты — семь. В конце концов мы позволили ей уйти только потому, что она разыграла маленькую комическую пантомиму об усталости.

Вы никогда бы не смогли себе представить, Дрозма, какую фразу я услышал от нее вместо приветствия. Потрясающе тонкая, сияющая, в мышино-серой шали поверх платья, она проскользнула в кафе «Голубая Река», непостижимым образом — сквозь все мои изменения — узнала меня, подбежала, неловко, как ребенок, подхватив юбку, бросилась ко мне, ткнулась курносым носом в мою рубашку и сказала:

— Бен, я запорола престиссимо, я запорола его, я сыграла слишком быстро, я исковеркала его… Где, где же вы пропадали?

— Ты никогда ничего не запарывала.

Мне пришлось пробормотать немало подобных пустяков, пока мы изо всех сил старались успокоиться.

Мы нашли кабинку с окном, вглядывающимся в ночную реку. Он спокойный и цивилизованный, этот ресторан — мягкое освещение, ни суеты, ни спешки, ни шума. Было уже позже одиннадцати, но они сумели обеспечить нас ужином героических размеров. Шэрон, постившаяся перед концертом, с трогательным изумлением посмотрела на омара и сказала:

— Могла ли я сознательно заказать это?

Тем не менее она ела его, ела со всеми гарнирами. Мы посмеивались, жевали и нащупывали возможность обратиться к прошлому. Потом, когда с омаром было покончено и с нами остались кофе и коньяк, Шэрон расправила узкие плечи, вздохнула и сказала:

— Давайте!..

Если и было что за эти девять лет, о чем я не рассказал ей, то это либо наше марсианское притворство, либо что-то и вовсе недостойное воспоминаний. В настоящее время я зовусь «Уилл Майсел». Она нашла сложным не называть меня Беном. Мое отбытие из Латимера было в какой-то степени проявлением бессердечия — теперь я понял это. Впрямую она за него меня не упрекала — как и за фальшивое известие о моей смерти, — но один раз взяла мои пальцы и, прижавшись к ним щекой, сказала:

— Когда мисс Уилкс сообщила мне… понимаете, я до исчезновения Анжело никогда никого не теряла… А потом вы… — И не позволив мне запинаться и приносить извинения, быстро продолжила: — Ваши руки все те же, те же самые. Разве возможно так изменить лицо? Я видела, что вы узнали меня, да и я узнала бы вас в любом случае, но…

С рассеянной осторожностью и совершенно подлинным смущением я врал о том, что якобы перенес когда-то, за многие годы до своего появления в Латимере, серьезное повреждение лица. Якобы часть моей лицевой структуры была после удачной пересадки кожи спротезирована, и что, мол, теперь я способен на подобные фокусы. А потом намекнул, что обидчив и не люблю говорить об этих вещах.

— Девять лет очень старят, Шэрон, так что белые волосы натуральные.

— Бен… Уилл… Неужели это было необходимо? Нет, дорогой, не говорите, если не желаете. Главное, вы здесь. Иногда я это себе представляла…

Я сказал ей, что мое исчезновение заставило полицию подозревать, что я связан с исчезновением Анжело и Фермана. Она подтвердила, что Фермана так и не нашли. В своих поисках я не хотел наталкиваться на препятствия, сказал я, поэтому пришлось изменить имя и лицо, похоронив старую индивидуальность. Такое поведение слишком далеко от человеческих норм, и не думаю, что мои объяснения удовлетворили ее, но это было лучшее, что я мог сделать. Впрочем, она слишком хорошо помнила Амагою, и ее душа не питалась подозрениями. В свои десять лет Шэрон сумела каким-то образом спрятаться от взрослых измышлений и слухов, смешивающих реальность и нереальность в этом латимерском несчастье. Когда потеря Бена Майлза и Анжело взорвала ее мир, Шэрон поддержали музыка и миссис Уилкс. А потом прошло время и пришла юность. По глупости моей, до меня не совсем доходила огромная разница между моими девятью годами и девятью годами Шэрон, тем более в этом возрасте… Я поведал ей о своих подозрениях, что Анжело попал в среду преступников — присоединился к бродягам или еще что-нибудь подобное, — а может, и вовсе потерял память. Ведь ощущение вины за смерть матери вполне могло привести к амнезии.

100
{"b":"210852","o":1}