Приняв решение, эмир хлопнул в ладоши.
Миг — и в залу вбежал юный гулям, ожидая распоряжений.
4
— Про указ эмирский слыхал? — дюжий гончар аккуратно отставил в сторону готовый кувшин и сунул руки в лохань с мутной водой — ополоснуть.
— Не глухой, чай, — покупатель, медник с соседней улицы, придирчиво осмотрел кувшин. Не тот, что минутой ранее сошел с гончарного круга; другой, уже расписанный и обожженный. Кувшин явно глянулся меднику, но брать без торговли — обидеть мастера!
— Ну?
— Вот те и ну… Два года ловили, а теперь вдруг — на попятный? Небось, нарочно указ-то огласили. Вот поверит ОН, что минула опала, бросит хорониться — тут-то ЕГО и возьмут за шкирку!
— Болтун ты, — ухмыльнулся гончар, отряхивая мокрые руки. — ОН и раньше-то не больно хоронился… Возьми ветер за шкирку! А так — все верно. Зря, что ль, другим чангирам по куче монет отваливали, да с почетом отпускали? Думали, ОН клюнет, заглотит крючок! Нет уж, народ не обманешь, а ЕГО — и подавно!
— Точно, — медник не обиделся на «болтуна». — Народ все видит! Нам-то ОН поет, а ИМ — шиш с бараньим жиром!
И сменил тему:
— А скажи-ка, уважаемый, во сколько ты ценишь этот простенький кувшинчик для воды?
— Простенький?! Для воды?! — гончар воздел руки возмущения над головой гнева. — Да в таком кувшине не стыдно подать лучшее вино на стол самому эмиру! Нет, ты посмотри, уважаемый, посмотри — тут одной росписи на динар, не считая…
Поэт, скоротав ночь в доме гончара, сидел, никем не замеченный, в дальнем углу двора, в тени приземистого аргавана, и с улыбкой слушал разговор.
Два года поисков минули, скрылись в бездне времени. Он мог уйти от преследователей в любой момент, открыв первый попавшийся Ал-Ребат, как хозяин дома открывает привычную с детства калитку. Однако поэт редко пользовался новым умением. Не раз его прятали от властей благодарные слушатели, не раз провожали задворками или тайными тропами в горах — и он не мешал этим людям спасать его. Они сами делали свой выбор, сами решались укрывать беглеца от властей; поэт был счастлив их свободой. Счастлив чужим поступком. Счастлив… Он ничего не имел против эмира Салима и его слуг, но каждый раз, когда очередной гончар или красильщик спасал от погони незнакомого ему чангира — сердце поэта пело от радости!
Он все-таки взял Кабир! Взял сам, как и хотел того — не мечом, но песней.
Пора подводить итоги. В последние дни поэта все чаще необъяснимо влекли горы, перевал Бек-Неш, славный целебными источниками — и обилием Ал-Ребатов, которые поэт чуял даже отсюда.
Это означало одно: пора уходить.
Пора.
5
Рыжая кобылица зари, плеща гривой, стремительно неслась в небо; еще скрытая за седыми от снега вершинами, она спешила подарить людям первые отсветы зарождающегося дня.
Матушка эмира Салима, проведя ночь в обнимку с удушьем, наконец уснула. Уснул и пожилой хабиб, до утра не сомкнув глаз у ложа Нахид-хатун.
Зато в соседних шатрах и около них вовсю кипела жизнь. Спешили за водой служанки, разжигали огонь челядинцы, то и дело норовя ущипнуть девушек за тугие ягодицы. Результат сего ухаживания поражал разнообразием: от лукавого подмигивания до звонкой пощечины.
Жизнь потихоньку вступала в свои права, потягивалась, просыпаясь — и явление немолодого чангира мало кого заинтересовало.
— Откуда взялся, странничек? — повар у котла зевнул, пытаясь скоротать время беседой.
— Пришел, — лаконично ответствовал чангир, расчехляя свой видавший виды инструмент.
— Ну и шел бы дальше… — повар без видимой причины охладел к пустым разговорам, но его перебила подошедшая сзади служанка.
— Чего ты человека гонишь, Низам? Видно же: не вор, не разбойник! Споет нам, чтоб работалось веселее, а от твоей шурпы не убудет!
— Нашла время для песен! — напустился на девушку бдительный Низам. — Госпожа почивать изволит! Еще разбудит…
— Не разбудит! — беззаботно махнула рукой служанка. — Ты тихонько, чангир, ладно? А этого скупердяя не слушай: у него подружку один такой, как ты, увел, вот и злобствует!
Повар густо покраснел и заткнулся.
Веселая песенка о влюбленном парне и упрямой красотке, отправившей парня на край света искать ей заморские подарки, взвилась над малахитовой зеленью луга, где был разбит лагерь — и работа, как ни странно, действительно пошла веселее. Чангир спел одну песню, потом другую, третью — управясь со своими делами, слуги собирались вокруг, садились, слушали…
— А касыды аль-Мутанабби знаешь? — с надеждой осведомился разом подобревший Низам, поднося гостю миску с дымящейся шурпой.
Чангир не ответил — просто запел:
— Я любовью чернооких, упоеньем битв жестоких,
Солнцем, вставшим на востоке, безнадежно обольщен.
Только мне — влюбленный шепот, только мне — далекий топот,
Уходящей жизни опыт — только мне. Кому ж еще?!
— …Еще! — выдохнул повар, когда касыда кончилась, и последние отзвуки струн растаяли, разбились о каменные зубцы ближних скал.
— Дай ты передохнуть человеку! Шурпа стынет, — немедленно встала на защиту певца давешняя служанка. — Ты ешь, чангир, угощайся… А потом еще споешь?
— Угу, — с набитым ртом кивнул певец.
По всему было видно: человек успел изрядно проголодаться, и дважды упрашивать его отведать шурпы не пришлось.
Почти сразу в шатре Нахид-хатун раздался слабый возглас.
Служанка бросила глядеть на певца, охнула, метнулась внутрь…
— Ну вот, разбудили-таки, — виновато пробормотал Низам. — Сейчас всем нагорит!
Он выразительно взглянул на чангира, но тот не понял намека; или сделал вид, что не понял. Сидел, шурпу наворачивал, аж за ушами трещало!
— Добрая похлебка, — ухмыльнулся он, покончив с едой и вытирая руки о траву рядом с собой. — А нагореть — это вряд ли… Сами увидите!
Словно в ответ на его последние слова, полог шатра качнулся, и доверенная служанка поспешила к костру.
— Светлейшая Нахид-хатун желает слушать твои песни! — гордо объявила она. — Я проведу тебя в шатер, чангир.
— Мужнины стихи пой! Мужнины! — зашептали со всех сторон. — Озолотит! Иди!
— Нет, я отсюда петь стану, — неожиданно возразил певец. — И касыды не аль-Мутанабби, а Рудаки!
— Лучше делай, что говорят, — зашептал чангиру прямо в ухо вездесущий Низам. — А кто такой этот твой Рудаки? — непоследовательно поинтересовался он.
— Его звали Адамом поэтов. Впрочем, это не важно. Нахид-хатун понравится — я знаю.
Бродяга встал, и голос его сразу набрал силу.
— Только раз бывает праздник, только раз весна цветет,
Взор твой, пери, праздник вечный, вечный праздник в сердце льет!
И людям у костра послышалось, что внутри шатра тихо ахнули.
— Раз в году блистают розы, расцветают раз в году —
Для меня твой лик прекрасный вечно розами цветет!
Полог шатра качнулся, как от легкого дуновения ветра.
Нахид-хатун стояла перед чангиром, судорожно вцепившись непослушными пальцами в одну из шатровых растяжек. Вдова первого эмира кабирского была далеко немолода, время дурно обошлось с былой красавицей-хирбеди, а болезнь иссушила тело, сделав его легким, почти прозрачным, готовым, казалось, взлететь при первом же порыве ветра, чтобы умчаться прочь из этой обители скорби.
И при взгляде на эту осень, на тихую пору увядания, щемило сердце, а к горлу подступал комок.
Поэт на миг запнулся, не в силах оторвать взгляда от женщины у шатра. Потом губы его шевельнулись — беззвучно, рождая слова, слышные лишь двоим:
— Только раз в году срываю я фиалки в цветнике —
А твои лаская кудри, потерял фиалкам счет!