Ах, зачем он обернулся!..
Трудно было понять, как Кадалева дочка раскрыла правду; но лезвие ножа в тощей девчоночьей руке опасно подрагивало у яремной жилы чернокосой, единственной (если не считать мести!) Равилевой утехи, — а рядом свистел вспоротым кадыком Альборз-пахлаван, упрямо тянувшийся к своей секире.
— Не торопись, хозяин! — улыбнулся шейх Кадаль, и голос круглолицего был мягок: хочешь, под ноги стели вместо ковра, хочешь, в рот суй вместо кляпа. — Негоже гостей одних бросать…
Равиль не ответил.
Там, за калиткой, ждали свобода и месть, здесь, во дворе, ставшем темницей, ждали его дочь и нож.
Нет, не так.
Ждал нож — и только потом дочь.
«Тварь… — беззвучно шептали белые губы Равиля, и белые от злобы глаза неотрывно следили за проклятой девкой, сбросившей наземь тяжелую шаль. — Тварь, змея… Сколопендра…»
И долго потом рассказывали очевидцы сплетникам, а сплетники — любопытствующим, как уже мертвый Альборз-пахлаван сумел все-таки один раз взмахнуть двуручной секирой.
Глава третья
Назим
Умирающего спасение — в невозможности воскресения.
— Еще! О-о-о! Еще! Кто ты, дева, на женщин вовсе не похожая, сквернее и отвратительней не видел я никого на свете. Кто ты, чудовище?!
Плеть ласкала обнаженное тело, подобно любовнице не стесняясь ничего, то припадая к плоти кончиком ременного языка, то стелясь всей семихвостой длиной; стоны бродили от стены к стене, ковыляя на истомно подгибающихся придыханиях…
— Я не дева, а злые твои дела, о грешник зломыслящий, злоговорящий, злодействующий и зловерный! На! Я — твои злые помыслы, злые речи и злые дела!
— Еще! О-о-о, еще!
Большое рыхлое тело выгибалось дугой, судорога сладострастия заставляла взволнованно звенеть цепи, которыми человек был прикован к стене, и животворящее мужское начало неуклонно росло, увеличиваясь в размерах, стремясь к слиянию и завершению.
Иначе он не умел.
— Еще!
— Да поднесут тебе пищу из яда, вонючего яда! Вот пища для юноши зломыслящего, злоговорящего, злодействующего, зловерного — после издыхания! Да поднесут…
Два тела слились в одно, прибой конвульсий вздымал и опадал, качая на огненных волнах удивительное существо, двухголовое, четверорукое и четвероногое, и сбивчиво восклицал голос, словно беря краткий реванш за перенесенные муки:
— Да! Вот пища для бабы очень зломыслящей, очень злоговорящей, очень злодействующей, очень зловерной, наученной злу, непокорной супругу, грешной — после издыхания! Да! После издыхания!.. Да!..
Стены с ужасом взирали на творившееся непотребство, и камень плакал редкими солеными слезами.
…Надим Исфизар, приближенный чиновник самого хаффского Малик-шаха, искренне полагал что в чреве его покойной матушки обитал злой дэв. Ничем другим нельзя было объяснить странной тяги почтенного надима к удовольствиям того сомнительного рода, от каких обыкновенный человек шарахается прочь. Если не считать неудобства, о котором было сказано, жизнь надима Исфизара текла ровно и приятно, следуя проложенному судьбой руслу.
Первенец-мальчик в семье потомственных чиновников, он рос в неге и холе, ничем не отличаясь от прочих обеспеченных сверстников, если не считать частого ввязывания в драки с девчонками. Результат стычек не отличался разнообразием: злюки-тигрицы его били. Надим Исфизар никогда не жаловался строгому отцу или любящей матери на дерзких девчонок. Он мстил обидчицам по-иному: назавтра снова ввязывался с ними в драку и снова позволял избить себя. Наставить синяков. Подарить пару-другую царапин. Иногда даже — о-о-о! — выбить зуб. Драные волосы в расчет не принимались.
А так — все в порядке, мальчик хорошо ест, хорошо спит и растет не по дням, а по часам.
Наконец мальчик вырос.
Поздний ребенок (обстоятельства, обстоятельства!), он рано стал полноправным наследником, отплакав положенное над могилкой родных; в срок женился, заставив свах выбрать ему тишайшую из тишайших девиц Хаффы и вдобавок круглую сироту — тихоня не станет болтать на углах о причудах муженька, а если станет, то о сгинувшей невесть куда сиротке беспокоиться некому, кроме законного супруга; и вскоре Исфизар, прозванный в городе Улиткиными Рожками, уже стоял по левую руку от самого Малик-шаха.
Улиткины Рожки прекрасно изучил кодекс государственного надима, подробно растолкованный в мудрой книге «Сиасет-намэ». Ведь сказано жившими до нас: «Надим должен быть всегда согласным с государем. На все, что сделает или скажет государь, он обязан отвечать: „Отлично, прекрасно!“ Он не должен поучать государя: „Сделай это, не делай того; почему поступил так?“ Он не должен возражать, а то государю станет тягостно…»
Малик-шаху никогда не становилось тягостно от речей Улиткиных Рожек — и надима Исфизара осыпали почестями. Однажды девять раз набивали сладкоречивый рот золотыми монетами, потому что иначе было не исчерпать дарованное блюдо динаров.
И недаром именно надим Исфизар был назначен «шахским ухом» в обсерваторию знаменитого от востока до запада Омера Хаома, мудреца и звездочета. Эмират треснул столетие назад, подобно глиняному кувшину, развалившись на груду разнокалиберных черепков, и владетель каждого черепка — вольного города Оразма, Хаффского шахства, Срединного Мэйланя или Дурбанского султаната, не говоря о прочих, — норовил перещеголять соперников. Если не величиной войска, то хайлем кименских мушкетеров-наемников; если не плеядой поэтов при дворе, то облицовкой нового дворца или высотой обсерватории; если не красотой первой жены, то хотя бы славословием придворных надимов.
Малик-шах, правитель стоявшей на торговых перепутьях Хаффы, славился приверженностью к астрологии. Это забавляло всех: шах и шагу не сделает, не запросив мнения толпы бородатых умников, — но удачливость молодого шаха добавляла горчинки на язык сплетникам. Недаром, видать, ученые хаффской обсерватории денно и нощно чертили звездные таблицы, недаром вертели соллаб[30], заставляя диаметр-алидаду бегать по кругу, отсчитывая градусы и минуты. Сам Малик-шах понятия не имел ни о градусах, ни о минутах, а соллаб с алидадой полагал именами дэвов из морских глубин, — но это не играло никакой роли, пока обсерваторские звездочеты морщили лбы, а хаким Омер отвечал шаху, стоит ли тому начинать поход против белуджей или необходимо повременить до Ноуруза — Нового года.
Но предосторожность — мать спокойствия; и надим Исфизар в обсерваторских стенах должен был служить залогом добропорядочности бойких на язык мудрецов.
Вот он и служил.
Пока не встретился с Зейри Коушут, жрицей Анахиты — женского воплощения Творца-с-сотней имен.
О небо, как она умела любить, бить и любить. Неистовая Зейри, и плеть в ее руках умела петь сто девяносто восемь из ста девяноста любовных песен, приятных уху, духу и плоти Улиткиных Рожек.
И Малик-шах потерял в тот день верного надима, а жрица Анахиты приобрела готового на все раба.
Если бы Неистовая Зейри еще понимала, что раба нельзя лишать последней корки хлеба…
Исхлестанное тело сладко ныло, озноб возбуждения медленно покидал Исфизара, вытягивая каждую жилку, слизывая пот каплю за каплей, — и Улиткины Рожки обмяк в цепях, прикрыв глаза.
То, что они с Зейри занимались любовью прямо в обсерватории, пустой с утра, добавляло приправ в кебаб страсти.
Сейчас жрица вернется, вернется с вином и фруктами, сейчас она накормит своего Исфизарчика, слугу своего, собаку, презренную тварь… и — может быть! — соблаговолит еще разок поиграть с ним в темные игры Анахиты. Сейчас…
— Вот он, — донеслось от порога. — Помнишь, я тебе говорила об этом ублюдке?
Открывать глаза не хотелось.
Но пришлось.
Рядом с обнаженной Зейри стояла тощая девочка, не вошедшая еще в брачную пору. Стояла, молчала, куталась в тяжелую шаль с бахромой.