Глава тринадцатая,
в которой повествуется о жабах и богомолах, о странных взглядах и худых делах — но об условиях молитвы, как то: чистота членов, прикрытие срамоты, наступление должного времени, обращение в сторону кыблы и стояние на чистом месте — обо всем этом не упоминается даже словечком!
1
…Человек сидел на берегу пруда и смотрел, как охотится большая бурая жаба, сплошь покрытая склизкими бородавками.
Жаба терпеливо ждала. Только тяжело вздымающиеся бока выдавали ее, не давая спутать с одним из таких же бурых, поросших плесенью камней, разбросанных вокруг. Жаба ждала. И человек ждал.
Они дождались: неосторожный кузнечик с треском упал на берег пруда, на свою беду решив покинуть спасительные заросли травы.
Дальше все произошло быстрей гнева Аллаха — кощунственное сравнение, но много ли знают земноводные твари о кощунствах?! Жаба выплеснулась колодезной водой, когда сверху малыш-шалун сбросит увесистый булыжник; она мигом оказалась на пол-локтя левее — и коротко плюнула языком. Кузнечик исчез, как не бывало, а человек счастливо рассмеялся.
— Я — это ты! — булькнул он, клокоча горлом. — Я — тоже жаба! Большая-большая жаба…
В этот момент они были действительно похожи.
Человек резво подпрыгнул, плюхнулся задом на берег, явно намереваясь раздавить бородавчатую охотницу — но не тут-то было! Жаба оказалась все же проворней; теперь она шумно шлепала прочь по мелководью, грузно поводя боками и костеря на своем жабьем наречии человека со всей его родней до четырнадцатого колена!
Человек хитро улыбнулся и погрозил жабе пальцем.
2
Дождь. Сыплет и сыплет, и нет чтоб ливень — прошел и схлынул; плетется бездомным бродягой, никуда не торопясь, а когда весь выйдет — никому неведомо. Мокро отблескивают серые спины каменных плит, мелочь капели собирается вместе и стекает по остроконечным шлемам выстроившихся во дворе стражников. «Ночные псы» мокнут, сырость заставляет набухать трещотки за кушаками, шлемы и прочее железо потихоньку ржавеет от скуки этого однообразия: грязного, пустого, зябкого — а перед строем мечется человек-жаба. Ему-то, жабе, хорошо: дождь — самое что ни на есть жабье время; зато остальным каково?
А никаково! Стоят, смотрят, не кривятся, не радуются. Все идет, как от веку положено — чего кривиться, чему радоваться? Служивое дело малое: скомандовали «Стройся!» — бегом в строй, и стой, пока не услышишь: «Р-р-разойдись!». А дождь себе дождем — небось, не сахарные, не растают!
Перед строем застыл однорукий змеевласец — новый Владыка Ночи, под чьим началом теперь будут служить все эти люди. Предыдущий Владыка Ночи, лишенный звания без объяснения причин, стоит тут же, в позорной позе, и двое рабов охаживают его нагайками.
Значит, так надо.
Так должно быть.
Человек-жаба вприпрыжку движется вдоль замершего строя, заглядывает в лицо очередному стражнику… Что-то он там ищет, в складках и морщинах, в темной глубине глазниц — ищет, не находит, плюет на спину одной из плит, и вот он уже переместился дальше; миг — и жабий взгляд испытующе щупает лицо другого… но снова не находит искомого.
Жаба скачет дальше.
И дождь — дальше…
Тот же крепостной двор, тот же дождь, те же мокнущие под дождем стражники. Только бывший Владыка Ночи, получив свою долю битья, уже встал в общий строй — а его преемник не стоит столбом, расхаживает взад-вперед, подкручивая единственной рукой тонкие сабельные клинки усов и искоса оглядывая «псов».
— Ну что, дерьмо чаушиное, выкормыши песчаных ведьм, думали век службу катать верблюжьим катышем? — хлещет по лицам плеть-голос змеевласца. — Наели брюхо, срамоты не видать! Когда-то таких, как вы, звали «быстрорукими»… Ха! Нищий быстрее хватает подачку, чем вы — воров да разбойников! Впрочем, подачки вы тоже хватать успеваете… Ничего, за мной не залежится: готовьтесь к правежу! Не будь я Омар Резчик! Сегодняшний дозор — ко мне, остальным разойтись. Свободны.
Человек-жаба припал к высокому парапету. Сквозь желтоватую листву лоз, тесно оплетающих парапет, блестит лишь один выпученный глаз, который вряд ли кто-нибудь сумел бы разглядеть снизу.
Болезненный интерес сквозит во взгляде. Ощупываются лица «псов», чутко ловится каждое произнесенное внизу слово. Позади стоит молодой Волчий Пастырь. Он смотрит мимо, думая о своем, но когда глаза его мимо воли скользят по раскорячившейся, распластавшейся по парапету фигуре — в этих глазах мелькает легкое недоумение.
И еще — преданность.
Наконец человек-жаба ударил парапет кулаком и молча двинулся прочь.
Ожидание не увенчалось результатом.
Кузнечик ушел.
3
Высокие, гулкие своды. Мрак прячется по углам, копится под потолком, в нишах — пролитые чернила, сурьма… тюрьма для света. И редкие пасынки солнца, которым так одиноко и страшно в длинной пустоте коридора, трепещут, мечутся, всплескивают рукавами…
Тишина.
И вдруг: хлопанье дверей, топот ног, невнятная скороговорка приглушенных голосов. Мрак спешит просочиться туда, дальше, за поворот, взглянуть, что там происходит; обрывки света испуганно перемигиваются… ждут. Их время пришло: мрак в испуге отшатывается назад, за угол, потому что там, дальше — свет, там нет места пролитым чернилам! А пасынки солнца оживленно передают друг другу то, что успели увидеть наиболее везучие из них.
Восседающий на подушках человек-жаба — золоченый халат в мельчайшую полоску заляпан пятнами жира, расстегнуты пуговицы из узелков шелка, наружу вывалилось волосатое брюхо, которое человек-жаба время от времени почесывает с видимым удовольствием.
Вокруг — люди. Почтительно застыли у стен, склонились пред жабой, распростерлись ниц…
Кваканье.
— Это наш новый мустауфи, то бишь казначей — будь проклят ваш пехлевийский язык вкупе с вами, безмозглыми! Мы повелеваем! Подать нам пояс, кулах и перстень!.. Что? Неграмотный? Кто неграмотный — ты?! Ах, ты и есть новый казначей… Приставим к тебе дабира-помощника. Грамотного. А старого казначея — в зиндан!
Один из людей на полу — грязный худой оборванец с бельмом на левом глазу и редкими седыми прядями, зализанными поперек плеши. Он восторженно принимает из лап человека-жабы перечисленные регалии. Собственная неграмотность его боле не страшит. Тем временем двое телохранителей, по знаку Волчьего Пастыря, подхватывают с пола благообразного старичка в синей кабе-одноцветке; старичка уволакивают прочь. Бедняга висит в мертвой хватке провожатых, и на лице его написано полное смирение.
А еще — понимание.
Человек-жаба обводит присутствующих взглядом, таращит буркала. Он ждет, он пытливо ищет на лицах присутствующих — чего?! Нет, не находит и, икнув, отсылает всех прочь.
Удаляются шаги.
Скрип закрываемых дверей.
Тишина.
И зябко ежатся, оглядываясь по сторонам, комочки живого света. Им страшно. Им жалко благообразного старичка, который безропотно отправился во тьму зиндана, даже не попытавшись сказать хоть слово в свое оправдание.
Но у них, у живых и теплых пасынков солнца, никто не спрашивает их мнения.
А жаль.
4
Жаба на лошади — то еще зрелище, но человеку-жабе на это, по-видимому, наплевать. А все остальные отчего-то не спешат хохотать, хватаясь за животы, хрюкая, сгибаясь пополам и указывая пальцами на сию несуразицу. Жаба на лошади! Ха-ха-ха! Отчего же вы не смеетесь, уважаемый? А вы? И вы? Неужели не смешно? Ну, как хотите.
А жаба тем временем едет дальше.
В сопровождении Волчьего Пастыря, да еще хмурого дылды-старца с бородавкой под носом, похожего на седого богомола; да еще десятка «волчьих детей».
Едет.
Дальше.
Вдруг человек-жаба дергает лапой, и вся кавалькада разом останавливается.
— Погляди-ка, какие у нас здесь красавицы! — расплывается в ухмылке жабий рот. — Нет, это, конечно, богохульство и непотребство, да простит меня Аллах, всемилостивый и всемогущий — но нам нравится, что здесь женщины не закрывают лица! Эй, Волчий Пастырь, вон тех двоих — во дворец. И еще вон ту, толстую. Да-да, именно ее… Е рабб, красавицы, вы нам по душе! Все. Вы замужем? Да? Все трое? Отлично! Эй, кто-нибудь там, найдите их мужей — грех разлучать семью! Мужья тоже поедут с нами!