На удивление, у странника, по виду более всего смахивавшего на бродягу, оказались деньжата, причем деньжата немалые, а словоохотливого ветерана вполне устроило вино, которое здесь подавали. Вояка издавна привык к тому сорту, что носит название «дешевого крепкого». Ведь что славно: пить противно, во рту будто ишак опростался, вот и глотаешь залпом, побыстрее — а там и хмель объявляется сам собой.
Красота!
Сам бродяга, как ни странно, вина пить не стал, спросив себе шербету и сдобных крендельков.
— …значит, до самого Мэйланя пылили без интересу. Хаффа подкрепление дала, провианту, так что про дорогу я тебе рассказывать не буду. Нечего там рассказывать!
Дубленый старик со шрамом резво выхлебал очередную чашку вина и мигом наполнил ее снова.
— Ну а когда к Мэйланю подперли — вот тут-то ихние голубки навстречу и вывалили! При полном параде: флаги, ленты, крылья из дранки — и мяукают по-своему! Прямо как коты весной! Любо-дорого косоглазых рубить было: пока они, значит, строй развернули, как на учениях — наша конница уже во весь опор! И сам эмир впереди, на белом коне! Ну, задал он им жару, а тут и мы подоспели — я-то в пехоте служил…
— А сам-то он каков был, эмир? — прервал рассказ бродяга.
— Каков-каков, — с раздражением буркнул ветеран, досадуя на недотепу-собеседника, перебившего его на самом интересном месте. — Во-о-от таков! (Старый вояка изобразил руками нечто громадное и могучее.) Герой, в общем! Как махнет ятаганищем — враги дюжинами с ног валятся! Ну, и мы, ясное дело, не плошали. Я, вот, схватился с одним из этих: юлой вертится, сопливец, мечиком тоненьким меня достать норовит — а я его копьем, копьем…
Ветеран явно увлекся рассказом, живописуя свое боевое прошлое, но бродяга уже не слушал его. Даже не смотрел на собеседника. Взгляд его был прикован к дальнему, затемненному углу чайханы, откуда доносилось журчание струн чанга. Плохо различимый в сумраке чангир наигрывал мелодию без слов, тихую, ленивую, а человек слушал, слушал…
— …Вот тут-то я сопливцу жало промеж глаз и всадил! — донесся до него азартный возглас ветерана, даже не заметившего, что собеседник перестал слушать его повесть.
— Да, здорово ты его! — кивнул человек. — А скажи-ка мне, уважаемый: правду ли говорят, будто эмир аль-Мутанабби был не только великий полководец, но и поэт, каких мало?
— Каких мало? — возмутился вояка, уязвленный тем, что кто-то мог усомниться в многочисленных талантах и доблестях его кумира. — Таких и вовсе-то нет! Как запоет, затянет — все враги бегут в страхе! Понял, деревенщина?!
— А тебе самому его песни слышать доводилось?
— Ясен пень! — самодовольно подтвердил старик, уже заметно окосевший от выпитого вина.
— Вспомнить можешь? Ну хоть строчку! Плачу по динару, за каждое слово!
На мгновение лицо ветерана отразило мучительные раздумья.
— Не, не помню. Эх, как на грех… Ты лучше про Мэйлань послушай, и по динару не надо — дирхемов пять-десять отвали, я спасибо скажу!
— В другой раз, — человек кинул старику два золотых и встал.
Но направился почему-то не к выходу, а в полутемный угол, из которого все плыла, скользя среди дыма и чада, тихая мелодия…
4
— Не соблаговолит ли уважаемый мастер струн и ладов спеть одну песню по просьбе усталого путника? — человек присел рядом на скатанную валиком старую циновку.
Чангир откинул назад длинные, до плеч, сальные волосы, закрывавшие его лицо, явив полусвету смуглый горбоносый лик похмельного коршуна.
— Разумеется, соблаговолит — за соответствующую плату.
— О, я заплачу с лихвой!
— Тогда какую именно песню желает услышать славный путник, несомненный знаток прекрасного?
— Одну из касыд покойного эмира Абу-т-Тайиба аль-Мутанабби, да славится его имя в веках! Любую, на твой выбор.
Чангир долго смотрел на заказчика, задумчиво перебирая струны чанга.
— О, песни покойного эмира есть вершина поэтического мастерства! — наконец затянул он вполголоса. — Не мне, презренному, за деньги потешающему народ, терзать языком сокровища сих касыд…
— Я ценю твою скромность, о шах чангиров, — человек изо всех сил сдерживал нетерпение. — Но память о поэте — его песни, и ты лишь послужишь вящему величию аль-Мутанабби! Заодно получив весьма щедрую плату!
Человек многозначительно потряс перед носом певца тугим кисетом, откуда донесся сладкий звон.
Глаза чангира вспыхнули хищным блеском; угаснув почти сразу.
— Прости меня, щедрый странник, но, к моему великому сожалению, я не в силах усладить твой слух стихами покойного эмира. Ибо не знаю их! — честно признался длинноволосый коршун.
— Не знаешь? — изумился человек. — Но ты хотя бы слышал их? Может быть, всего пару строк…
— Кажется, слышал, — неуверенно пробормотал певец, — но… Да нет же, слышал!
Чанг под его пальцами взвыл собакой под колесами арбы.
— Еще раз прошу простить меня, о странник! Мне действительно очень жаль, но я не могу удовлетворить твой взыскательный вкус!
— Да, жаль… — человек поднялся, громко хрустнув коленями, и, сутулясь, побрел к выходу из чайханы.
* * *
— …Какую же песню ты хочешь? — благообразный чангир преклонных лет говорил степенно, не торопясь, ибо возрасту поспешность приличествует не более, чем глупый спутник — мудрецу.
Человек уже знал: этот полуслепой певец славится не только своим умением, но также до сих пор чистым, без старческого дребезга, голосом.
О нем говорили, что он знает все песни на свете, кроме ненаписанных!
— Одну из касыд покойного эмира, великого поэта аль-Мутанабби, — произнеся последнее, человек едва заметно скривился.
Будто лесного клопа с ягодой разжевал.
— Покойный эмир был все-таки больше воин, нежели поэт, — осторожно, тщательно подбирая слова, заговорил старец. — Свои песни он чаще пел в походах — и, похоже, среди воинов не нашлось грамотного или просто памятливого… Боюсь, я не смогу порадовать твою душу, о странник!..
* * *
Человек метался по городу загнанным в ловушку чаушем. О нем уже были наслышаны все чангиры Кабира-белостенного, и теперь в большинстве своем старались не попадаться упрямцу на глаза. Кому охота признаваться, что ты не знаешь ни одной песни великого поэта? Ясное дело, никому!
Дважды его пытались обмануть, выдав за стихи покойного эмира какое-нибудь другое сочинение. Но после первых же строк человек гневно прерывал обманщика, и тот смущенно умолкал, даже не заикаясь о деньгах — как бы по шее не схлопотать!
Глаза-то, глаза — огонь, не глаза!..
И лишь подле одного чангира задержался назойливый искатель — подле молодого парня, чьи черные кудри вились буйной порослью, словно никогда и не слыхали о существовании такой вещи, как гребень.
Человек долго стоял, слушая разбитные песни, что так и рвались со струн чуть дребезжащего чанга и из неутомимой глотки парня.
— Касыд аль-Мутанабби не знаю, — кратко бросил молодой чангир в перерыве между двумя песнями, не удостоив взглядом человека; и продолжил веселить народ.
А человек все стоял, стоял рядом…
Он помнил этого парня. Когда-то он походя, не глядя, ткнул его ятаганом, мгновенно отправив чернявого в Восьмой ад Хракуташа, или куда-то еще, куда отправляются души местных воров и певцов. Чудеса! — вот сейчас парень сидит перед ним, жив-здоров, весело скалится из-под завесы смоляных кудрей. Песни поет. В конце концов, он и сам умирал дважды — чем он лучше чернявого чангира?!
Тем, что убийца помнит убитого, а убитый убийцу — нет?
А чанг, похоже, прежний: звучит знакомо, надтреснуто.
Сумерки потихоньку окутывали город чадрой близкого сна, зеваки разошлись, звякнули последние монеты, упав в папаху, лежащую у ног чангира — и парень наконец умолк.
— А ты что скаредничаешь? — ухмыльнулся чернявый прямо в лицо человеку. — Полдня слушал, жадина! Аль денег нет?
— Есть, — спокойно ответил человек, но лишь один Аллах ведал, какой ценой далось ему это спокойствие. — Продай мне свой чанг.