Глаза бен-Шамаля азартно горели, а бутыль с грызлом едва успевала кланяться и выпрямляться, подражая льстецу-царедворцу.
— При штурме Кимены веселый Утба погиб, сдерживая натиск копейщиков, но город был взят! На чем эпоха великих войн завершилась, и на территории Кабирского эмирата, от барханов Верхнего Вэя до масличных рощ Кимены, воцарился мир. Который, насколько мне известно, длится по сегодняшний день. Сейчас эмиратом правит эмир Салим, сын покойного аль-Мутанабби, славясь добродетелью. О, я мог бы рассказывать еще долго: о предсмертном пророчестве верховного хирбеда Гургина, зарезанного пьяным горцем при штурме Кабира (от этих слов Гургин подпрыгнул на скамье, плюясь недожеванным мякишем), о небывалом расцвете изящных искусств, в частности — искусств воинских; о культе Творца, сменившем культ Огня Небесного — но тогда, боюсь, нам не хватит времени и до завтрашнего утра!
И Валент бен-Шамаль отдал дань кружке.
— Ты бы не частил так, уважаемый, — только и смог растерянно выдавить Абу-т-Тайиб. — Ведь написано в Коране…
— А мне Коран не указ! Ибо вкушаю плоть и кровь Господа нашего по мере слабых моих возможностей! — выкрик бен-Шамаля привлек к себе внимание всех завсегдатаев чайханы. — Взыскуя Истинного Лика, тщусь возобладать над… и под. Вот вам, обрезанным!
— Истинный Лик? — Гургин наконец справился с собой.
— Да! Истинный Лик коренного ха… дха… дхарянина! И если ко мне опять начнут приставать эти… то я им…
Кусок репы плюхнулся прямо на колени к разбушевавшемуся мудрецу, забрызгав медовым сиропом его чудную одежду.
Репой, как вскоре выяснилось, кидался из угла некий раскосый молодец в фартуке сапожника — и пьян молодец был тоже как сапожник, в стельку.
Видимо, бен-Шамаль был не одинок в достижении Истинного Лика.
Поймав на себе взгляд всей троицы, сапожник довольно заухал.
— Он им! — кулак молодца указал на бен-Шамаля, а ладонь второй руки похабно рубанула по сгибу локтя. — Он, понимаешь, им! Ты б Стополье лучше отдал, мятежник! Понял?
Кажется, Абу-т-Тайиб с Гургином уже видели молодца. Здесь же. Год назад. Правда, тогда он был заметно трезвее — впрочем, если предположить, что сапожник не вылазил из чайханы весь прошедший год…
— Вот тебе, Марцелл! Выкуси! — поклонник лженауки истории кинул репу обратно, но попал не в сапожника, а в чайханщика Али; и попал, надо заметить, весьма удачно: прямо в разинутый рот. — Родное Стополье?! Отчий дом?! Где куст калины?! Где я без штанов?.. Никому не отдам! Погоди у меня — вот допьюсь до Истинного Лика, шиш ты у меня заново срастешься! Изыди!
Сапожник, как ни странно, внял.
И захрапел на всю чайхану.
— И вот так всегда! — повернулся бен-Шамаль к поэту, ища у того сочувствия. — Только сядешь выпить с приличными людьми — лезут всякие! Стополье им подавай!
— А оно что, твое, это Стополье? — осторожно осведомился поэт.
— Нет, конечно! Вино там хорошее делают… — без видимой связи добавил историк и допил остатки прямо из бутыли.
— Так почему они к тебе пристают?
— А я знаю? — глухо булькнули остатки. — Все равно не отдам!
— Так ты говоришь, что аль-Мутанабби… — поэт сделал было попытку вернуть собеседника к исходной теме, однако ответ бен-Шамаля на еще не заданный вопрос мгновенно поставил его в тупик.
— А кто такой аль-Мутанабби? — заплетающимся языком вопросил в свою очередь историк. — Знать не знаю! Это который «Касыду о Мече», да? — «…подобен сиянью моей души блеск моего клинка…»? От-т-личные стихи! А кто такой аль-Мутанабби — не знаю…
И Абу-т-Тайиб понял, что от историка он больше ничего не добьется.
Тем временем бен-Шамаль с усилием поднялся и, пробормотав: «П-прошу прощения, уважаемые, п-пора мне», нога за ногу направился к выходу.
— Пожалуй, и нам пора, — решил Абу-т-Тайиб, вставая. — А ты, Гургин, не горюй — подумаешь, погиб ты при штурме! Я вон уже по третьему разу хожу: сперва в пустыне, потом в Кабире, от старости, если верить бен-Шамалю — и ничего, живой! Выше голову, старик!
Гургин смотрел в пол.
* * *
Бен-Шамаль, оказывается, не успел далеко уйти. Лик его, впрочем, особо не изменился, так что трудно было сказать: являлся он Истинным или нет?
Историк, покачиваясь, стоял перед пожилым священником Людей Евангелия, обладателем грубой рясы с капюшоном.
Сбоку топтался молоденький монашек-служка.
— Исповедуйте меня, фра Лоренцо! — орал на всю улицу бен-Шамаль. — Ибо грешен и жажду покаяться!
Священник колебался; и не без оснований, если принять во внимание облик грешника.
— Брат Бартоломео! — обратился он к служке. — Может, вы… во имя милосердия?..
Монашек отпрыгнул к глинобитному дувалу и вжался в него всем телом.
— Брат… Барт… Бартоломео! — вопль историка и вовсе опрокинул монашка в беспамятство. — Нельзя отказывать человеку в исповеди! Все люди — братья, понял?!
— Хорошо, сын мой, — со вздохом согласился наконец фра Лоренцо. — Мы с братом Бартоломео направляемся в горы, дабы нести свет Господа заблудшим душам, так что в миссию возвращаться не имеет смысла. Но, прошу тебя, сын мой, — уединимся…
— Н-не могу, святой отец! — покаянно сообщил бен-Шамаль. — Н-ноги не держат.
И рухнул на колени пред священником прямо в дорожную пыль.
Наблюдать дальше за этой сценой поэт с магом не стали, а тихо свернули в переулок, где и остановились.
— Он не врал, — еле слышно произнес Абу-т-Тайиб. — Иначе я бы почувствовал. Гургин, мне надо туда. В Кабир. Я должен увидеть все это собственными глазами… Я должен, понимаешь?
— Понимаю, — серьезно кивнул Гургин.
— Да ничего ты не понимаешь, старик! Ничего! Этот баран опять загнал меня в ловушку! Я взял Кабир, понимаешь, взял! — но я не брал его сам! Мне его снова подсунули милостыней, подачкой! — а потом бросили в смерть, лишив возможности сопротивляться! Даже дохлый, Златой Овен смеется надо мной!
Гнусавое блеянье донеслось из-за угла. Бледный, как известь, поэт вскинул руки, защищаясь от своры призраков; и жалобно вскрикнул, когда в переулок вбежал баран. Следом за животным с воплями выскочили два подростка, ухватили барана за космы — и поволокли обратно, награждая тумаками.
Смех, похожий на рыдания, вырвался из груди Абу-т-Тайиба.
— Я понимаю, — повторил маг, отступая на шаг. — Я все понимаю. Прости меня, но я останусь здесь, в Медном городе… мне страшно. Я не пойду с тобой. Но я провожу тебя до перевала Баррах и открою для тебя Ал-Ребат в Кабир. А потом вернусь сюда, доживать отпущенный мне век.
— Ты сильно сдал за последнее время, Гургин, — поэт взглянул старику прямо в глаза. — Отдыхай. Не стоит меня провожать. А Ал-Ребат я теперь могу открыть сам. Любой. Для этого мне даже не придется тащиться к перевалу. Ты веришь мне?
— Верю.
— Ну что ж, тогда прощай, старик. Скорее всего, мы больше не увидимся, хотя… кто знает? Вот, возьми на память, — и Абу-т-Тайиб принялся стаскивать с пальца шахский перстень.
Глаз, вырезанный на красном камне, подмигивал обоим людям.
— Нет, не надо!.. — запротестовал было старик, но отставной шах едва ли не насильно втиснул подарок в сухую ладонь хирбеда.
— Прощай. И не держи на меня зла. Хотя есть, за что… есть. Надеюсь, ты не пропадешь здесь, в Медном городе?
— Я-то не пропаду! — ворчливо буркнул Гургин, но поэт уже шел прочь, забросив за спину полупустой хурджин. Сворачивая на главную улицу, Абу-т-Тайиб не выдержал, оглянулся — и увидел, что маг стоит на прежнем месте.
Вслед смотрит.
Поэт отшагнул, прячась за углом дувала — и еще успел заметить в конце улицы удаляющуюся фигуру бен-Шамаля. Историка бережно поддерживал огромный волосатый детина, весьма смахивавший на обитателей Мазандерана.
Миг — и обоих след простыл.
Пора было уходить и ему.
Поэт зажмурился, потом медленно закружился на месте, вспоминая дневные ощущения… почувствовать, увидеть, нащупать, в какой стороне лежит дорога… дорога…