Но сквозь седые тучи, в грозе и буре, тело и кровь пасущного «Оно».
Символизм.
Как много прожито, как мало пережито!
Из всех сил, напрягая свои туберкулезные легкие, вещали символисты: — «Мы родоначальники новых ритмов и откровений!»
Увы! — революционеры оказались просто схоластиками, страдающими логическим геморроем, и тепличными бабочками.
«Оно» стало почтеннейшей закладкой в глубокомысленной книге.
Пламенное, захирело в мертвых абстракциях.
Слепительное, иссякло в вязких песках превыспренних слов.
Столько пророков — и ни одного Апокалипсиса!
Акмеизм.
Какая там вершина, когда сердце — учебник географии с раскрашенными картинками для детей, а ноги новоявленных Адамов эстетно заплетаются в гостиных, а тяжел камень тянет на дно.
Не пришлось акмеистам дышать воздухом вершин.
Футуризм.
Лохматый и рыжий детина, с легкими гориллы и с головой микроцефала.
Ломовик поэзии, тяжеловоз гранитных ритмов.
Нахрипел с три короба, а выхрипел семь пар нечленораздельных и семь пар заумных. Но тут ему была и кончина.
Дышали бензином и автоконьяком, вместо вольного воздуха — словоблудствовали, шатались по асфальтовым парадизам, ручки в брючки, пока их самих не стошнило.
Не топтаться же им бесконечно по Кузнецкому Мосту автомобильей поступью, внимая механическим перебоям своих железобетонных сердечных клапанов и сплевывая сквозь зубы матерщину.
И вот на эстраду, колеблемую ветром оркестра, с грацией опытной шансонетки в «облатке обольстительных фраз и поз», выпорхнул Имажинизм. Помесь Маяковского с Северяниным, т. е. тигра с канарейкой. Имажинизм, чтобы поднять свои акции на поэзо-бирже, прежде всего поспешил обхаять футуризм «стоптанной галошей» и, объявив гегемонию образа, с азартом апаша, начал фабриковать словесные ходули и обзавелся кассой «Националь» для подсчитывания числа образов в стихе.
Но фабрика механической обуви не поэзия, а в этом все убедились по печатным мозолям, грозящим перейти в гангрену.
«С душой накрашенною» и с кулаками на изготовку, имажинизм напрасно тщится растрогать и убедить в своем пророческом даре и творческом величии.
Позерство, балаганное жонглирование собственной искренностью — все это обещает имажинистам кокетливый и неприличный конец.
Довольно.
Насущное «Оно», Lumen; бушующий свет; краснокрылый вихрь; багровая грудь грозовых парусов; слепительная пена космических воздыханий; не это и не то; но все во всем и ничто в ничем, — вот оно, искроигривое, налетает, как шквал, на утлое сознание и по синим и золотым полям рушащегося горизонта, в вулканической симфонии, захлестывает все.
Смещаются линии, сдвигаются углы, опадают перспективы, идут на дно, как тяжелые камни, дни и ночи, вчера и сегодня, раньше и позже, распыленная явь, как искры чадящего костра, синею дымкой сливается с синими полосами и из золотых полос брызжут рубиновые солнца и золотые луны.
Обнаженная, босоногая, душа, вдыхая горечь и гарь мировые смерчей, падает в черный колодезь и напрасно хватается за ускользающие дали.
Фейерверк остроотточенных орбит, ржавые гвозди метеоров, серповидные лезвия комет, бессонная пытка, не разжимающая сведенных конвульсиями челюстей, извечная гримаса кривит клочья облаков материнским проклятием и неутолимой неизбежностью…
Но у самого надира, за последним пределом, в непроницаемом мраке — уже произрастает, как стебель, свет, и каплют росою зеленые волны, и в осиянном прорыве, меж черных ключей, лазоревые лилии.
И раздираемое мучительной музыкой боли уплывает прозрение к своему лону, к насущному, страшному в тишине «Оно», и черный цвет белоснежных тычинок осыпается отзвуком в слове.
И слово колеблется белоснежным ароматом, и черный огонь пробегает по его созвучиям.
Живое слово, прорастающее из круговорота пластов и колеблемое неиссякаемыми вихрями молниеносных откровений, аграмматическое, чуждое обычной статической речи, в потемках ищущее русло своего ритма и в подполье приносящее фосфор своих эмоций, — слово не самоцель, но средство и цель вместе, бессмертный организм, в жилах которого пульсирует «Оно». Это слово питается не внешней динамикой, мертвой и механической динамикой футуристов, не школьной образностью имажинистов, но внутренней самовозгарающейся и неодолимой динамикой — душевной эсхатологии — и образы в нем живые лики и огневеющее излучение насущного «Оно».
Напряженное, как туго натянутая струна, взрывчатое, как пироксилин, — своею напряженностью, динамичностью и отточенной до укола сосредоточенностью слово это в сравнении с мертворожденными детищами существующих школ то же, что взмах молнии в сравнении с лысым светом электрического фонаря.
И по огненным ступеням этого вспененного кипящею кровью слова коралловый корабль наших стихов — с вала на вал, в смертельной схватке с плещущими горами, все выше и выше — к обвитым зорями вратам, за которыми радостная слиянность звенит золотыми ключами «Оно».
Страшное единоборство с ритмом, сопротивление мертвого материала, но из косматых лап зловещей косности уже произрастает сочащийся смолами стебель в вишневом цвету стиха.
Раздельные объекты для нас, люминистов, производное психической статики; динамически напряженная душа, исходя из вещи, как из рамы, зачерпывает пригоршнями «Оно» и окропляет им, как живой водой, мертвую косность у вещей и пробивает брешь в безысходном тупике обреченной, тленной и проклятой историчности человечества с его ужасающим самообманом — построить железный мост к воздушному будущему.
И не отъединенными индивидуалистами, никнущими от муки одиночества, мы, люминисты, приходим к вам, но пройдя чрез это горнило и закалясь в нем на медленном огне, мы несем вам насущное, ибо только «Оно», пронизывая всех, связывает всех, как избранных, воедино, не механически, не насильственно-мертвой хваткой, но вечным возвращением к животворящим истокам прорастающего огненными побегами бытия.
Зеленый стебель — Солнце.
Знаменосцы люминизма —
Поэты:
Вениамин Кисин
Дмитрий Майзельс
Николай Рещиков
Тарас Мачтет
Наталья Кугушева
1921 г.
Ничевоки
Манифест от ничевоков
Заунывно тянутся в воздухе похоронные звуки медного колокола, медленно колышутся под печальный трезвон, по дороге Жизни, покрытой пылью и усыпанной терниями мрачный катафалк смерти, на котором лежит сухой, бессочный, желтый труп поэзии в выданном по купону широкого потребления, наскоро сколоченном гробу эпох. Позади плетутся, ковыляют, молча пережевывая слезы, седые старички, ветераны и инвалиды поэзии, шатая старческими, дрожащими, ослабленными членами, сзади шамкают ногами дерзкие из дерзких умершей поэзии: футуристы всех мастей, имажисты, экспрессионисты, группы, группки, группики.
И только вдали смотрим на это мы, ничевоки, ставящие диагноз паралича и констатирующие с математической точностью летальный исход.
О, великой поэт, гигант и титан, последний борец из бывшей армии славных, Вадим Шершеневич, радуйся и передай твою радость своему другу, автору высокочтимой «Магдалины» Мариенгофу, шепни на ухо Есенину о том, что ни тебе, ни твоим потомкам не придется:
Вадим Шершеневич пред толпой безликой.
Выжимает, как атлет, стопудовую гирю моей головы.
Вам, написавшим собрание поэз «Мы», мы вручаем свой манифест.
Читайте, и подписывайтесь.
У свежевырытой могилы стал мрачный кортеж смерти, и гулко и тупо стучат влажные комья глины об осиновую крышку гроба эпох. Эфир впитывает звуки и поглощает, а Жизнь, дающая солнце, льет свои живительные лучи на прекрасную трехмерность пространства.
От лица ничевоков президиум:
М. Агабабов
А. Ранов
Л. Сухаребский
Ничевоки. — «Вам». — Кво «Хобо» М., 1920.