Герцог невольно улыбнулся.
— Ловко, — проговорил он. А потом, к радости Петра, начал разговор на латыни, в которой Петр чувствовал себя совершенно уверенно. — Теперь вполне доверительно и лишь между нами, — этот угрюмый осел, молодой Гамбарини, что-то вякнул о памяти своего отца. Выходит, графа Одорико уже нет в живых?
Герцог выговорил все это отличной латынью, но очень мягко, по-итальянски, и Петр последовал его примеру, чтоб не покоробить его слух.
— Граф Одорико скончался, — проговорил он. — Последствия ранения, которое он получил в бою с разбойниками, напавшими на него, именно когда он с сыном возвращался к себе на родину, в Италию.
— А отчего этот грабитель решил вернуться? — спросил герцог.
Петр ответил, что брат императора, принявший скипетр и державу, выдворил его из страны.
— И правильно поступил этот императорский брат, — проговорил герцог. — Но почему он его выдворил? Какую пакость он еще сотворил? Тоже попробовал кого-нибудь отравить? И как он уезжал из Чехии? Тоже переодевшись бабкой-зеленщицей, как удирал из Страмбы?
— Я не понимаю, что значит это двойное «тоже», Ваше Высочество, — сказал Петр.
— Ну да, разумеется, обо всем, что касалось его прошлого, Одорико упоминал сдержанно и скромно, — заметил герцог. — Так зарубите себе на носу, юноша, что человек, у которого вы служили пажом, был трусливый, подлый, низкий негодяй.
— Из недавних высказываний Вашего Высочества я уже понял ваш взгляд на характер покойного графа, — сказал Петр. — Тем не менее я не могу вспоминать о нем иначе как с благодарностью, потому что по отношению ко мне он был ласков и справедлив.
Герцог покачал головой.
— Сумасшедший, и впрямь сумасшедший, — проговорил он. — А что, у вас в Праге все такие?
— Увы, нет, Ваше Высочество.
Новый приступ гнева потряс герцога.
— Но у себя в Страмбе я не потерплю сумасшедших, — заявил он, снова повысив голос, — и самоуверенных безумцев — тем более, но менее всего — самоуверенных чужеземных безумцев. Если вы завтра не уберетесь из моего города, я велю с позором вышвырнуть вас за крепостные ворота.
— И Ваше Высочество не позволит мне быть свидетелем кончины моего приятеля и подопечного Джованни?
— Что нами сказано, то сказано, мы никогда не берем своих слов обратно, — проговорил герцог, и Петр задрожал, ибо эта форма множественного числа напомнила ему нечто невыразимо ужасное. — К тому же конец, который мы предопределили вашему худосочному приятелю, так близок, что вы станете этому свидетелем, даже не ослушавшись моего приказа. Да, кстати: о том, что графа Одорико уже нет среди живых, никто не должен знать, если вы не желаете лишиться органа, которым, как мы убедились, владеете более чем превосходно — то есть своего собственного языка.
Герцог отвернулся и зашагал прочь.
Когда стих цокот коней герцогской кавалькады, Петр, вынув хлыст, подступил к трактирщику, который стоял в стороне, повесив свою подлую голову, и притворялся хмурым, будто туча.
— Так-то ты справляешь свои хозяйские обязанности, мошенник? Предаешь постояльцев, почтивших своим присутствием твое заведение, тянешь герцога за рукав и указываешь пальчиком: вот энтот, Ваше Высочество, больно подозрителен, а энтого тоже извольте схватить и бросить в подземелье к крысам; вот каков, значит, твой способ оказывать услуги. Так-то ты относишься к образованным и благородным людям, хам? Но я с тобой рассчитаюсь, я тебе покажу что почем! Герцог окрестил меня безумцем, а безумцам дозволено все! — Петр до тех пор хлестал по спине подлого трактирщика, пока тот не упал на колени, моля о пощаде. — Можешь жаловаться, холуй, но перед тем как пойдешь доносить, пошлешь мне в номер самый лучший ужин, какой у тебя найдется: antipasti a prosciutto[34] — на закуску, приличный бифштекс и бутылку chianti[35], а не то я разнесу твой курятник в щепки, pronti, pronti, чтоб мигом все было у меня на столе!
Он ушел к себе в номер, и не прошло и четверти часа, как в дверях показалась Финетта с подносом, уставленным обильной едой.
— Е servito[36] — нелюбезно произнесла она. — Одни хлопоты от вас, одни хлопоты. Пришлось самой присмотреть за приготовлением блюд, которые вы изволили заказать, а то как бы мой супруг не подсыпал туда крысиного яду. Кому-то охота строить из себя благородного рыцаря и наживать врагов, а ты трясись за него со страху.
— Какой из меня рыцарь, прелестная моя госпожа, — возразил Петр, — рыцарь наверняка не радовался бы тому, что вызвал вашу досаду.
— Оставьте меня в покое, — рассердилась Финетта. Однако Петр, далекий от мысли оставить Финетту в покое, схватил ее за руку и попытался привлечь к себе.
— Нет, я не рыцарь, — возразил он, — потому что рад вашему признанию и тому, что вы за меня боялись.
Прекрасное точеное лицо Финетты осветилось улыбкой.
— Не теперь, — сказала она и выскользнула из его объятий. — Вот когда мой грубиян нажрется со злости, как свинья, я, может, наведаюсь к вам спросить, не нужно ли чего.
Так и вышло: как предполагала Финетта, подлый трактирщик напился в тот вечер крепкого зелья, так что уж и не помнил ни как его зовут, ни какого он роду-племени.
ОДНИМ ДВИЖЕНИЕМ ПАЛЬЦА
Все это, с точки зрения Петра Куканя из Кукани, было по меньшей мере забавно, любопытно и увлекательно, и даже — если иметь в виду последствия беспробудного пьянства подлого трактирщика — в высшей степени приятно, просто роскошно; когда же после заточения Джованни минула ночь и наступил грязный холодный рассвет, заглянувший в окна трактира «У павлиньего хвоста», неотложный и чрезвычайно мучительный вопрос: что предпринять теперь и как действовать дальше? — встал во весь рост.
За все доныне прожитые годы с Петром еще никогда не случалось, чтобы он не знал ответа на этот постоянно возникающий и вечно новый вопрос. Как известно, богини, определявшие его судьбу, присудили ему всегда поступать так, чтобы его поступки были в ладу и с доводами разума, и с голосом совести; так он и вел себя всегда — за редкими исключениями, извинительными для его юных лет, за что потом и казнил себя, тяжело и мучительно. (Заметим, кстати: голос его совести ничуть не возражал против того, чтобы наставить рога подлому трактирщику, ибо — принимая во внимание темперамент прекрасной Финетты — рога хозяин обретал, несомненно, не впервые; впрочем, на земле Боккаччо, где, как известно, нравы строги, но манеры вольны, подобного рода злосчастья с подлыми трактирщиками совершаются непрерывно и вполне заслуженно.) Но сейчас он и впрямь не понимал, что теперь предпринять и как поступать дальше.
Исполнить приказ герцога и смыться из Страмбы означало оставить приятеля в беде, бросив его на произвол прискорбной судьбы, что само по себе постыдно, а для Петра — характера цельного, как любой должен признать, — просто неприемлемо. Однако если, с одной стороны, это и постыдно, то с другой — чрезвычайно разумно, поскольку Петр, безоружный и беспомощный иностранец, не мог ради Джованни даже пальцем пошевелить; по зрелом размышлении, такое решение в конце концов и не было бы столь уж постыдным, как может показаться предубежденному взгляду, ведь умирающему графу Гамбарини Петр обещал только проводить его сына; ну что же, слово свое он сдержал, обещанье выполнил до последней буковки, ну и — довольно, прощайте, наши пути разошлись, сожалею, но, увы… Однако если это и было разумно, а в свете этой разумности выглядело даже вполне честно, или по крайней мере отнюдь не бесчестно, то, с другой стороны, это было и низко, и малодушно, и недостойно Петра Куканя из Кукани, так как отряхнуть прах со своих башмаков и покинуть Страмбу — означало отказаться использовать случай, с которым он связывал столько надежд, отречься от всех своих расчетов, намерений, перспектив и планов. А ведь его, Петра Куканя, герцог оставил на свободе, он разговаривал с ним доброжелательно и с явным интересом, снизойдя даже до похвал Петрову apercu[37] о бесчеловечности, которое возвышало бесчеловечную физиономию подлого трактирщика до типично человеческой. Каррамба, да ведь это означало признание особых достоинств, даже поболее того, как если бы его, Петра, посвятили в рыцари.