Герцог, по его собственному признанию, питает умопомрачительную ненависть к убогости и посредственности человеческих слов и поступков. Совсем не исключено, что теперь он ждет от Петра чего-то, что его, герцога, ошеломит и перед чем он в немом изумлении снимет свой расшитый жемчугом берет; ах, вот он был бы разочарован, если бы теперь Петр повел себя как обыкновенный, послушный и устрашенный червячок, как трясогузка, как господин Никто-Ниоткуда! «Увы, — произнес бы он с горькой усмешкой, — единственный человек, кто отважился — подумать только! — выговорить имя Гамбарини без предписанных проклятий и плевка, единственный, кто со мной разговаривал иначе, чем я с умопомрачительным неудовольствием ожидал, но и он — видите — убрался, словно побитая собака, прихватив даже вещи своего несчастного друга, заступником которого себя изображал, присвоив его коня, упряжь, превосходную пищаль Броккардо и деньги». Очевидно, и впрямь, раз уж Петр решился бежать из Страмбы, ему ничего не оставалось, как захватить все эти вещи, — не мог же он бросить их в гостинице, чтоб они попали в руки подлого хозяина, не мог подарить их и Финетте, поскольку Финетта — женщина честная и отдалась ему, Петру, по любви; даже посылать их герцогу не имело ни малейшего смысла, а ничего другого придумать было нельзя.
Пока Петр терзал себя этими неразрешимыми противоречиями, на пьяцца Монументале, хотя солнце только-только всходило, уже поднялся шум, чрезмерный даже по итальянским понятиям. Настала пятница, а в этот день на главной площади Страмбы, вернее, в южной ее части, на почтительном расстоянии от герцогского дворца, съезжались торговцы рыбой. Обветренные рыбаки приморских районов Пинья и Финале, загорелые мужчины с орлиными взорами, привыкшие видеть чуть ли не самый хребет земного шара, поднимались по пятницам едва ли не в полночь, чтобы на спинах своих ослов и мулов успеть доставить в столицу свою pesci di mare[38] — безобразных морских чудовищ: плоскую сольолу, одноглазую камбалу, треску и pedocchi, то есть «морских вшей», из которых варят замечательный суп, — черных ракушек, и устриц, и черепах, и вот уже вся эта разнесчастная чешуйчатая, бородавчатая и игольчатая нечисть кишела и затихала в кадках, покачивавшихся на коротких деревянных ярмах, перекинутых через холку вьючных животных. Рыбаки освещали себе дорогу фонарями на палках, по дороге они громко, словно желая перекрыть грохот волн и шум морских шквалов, ругались, торопя навьюченную скотину. Добравшись до рыночной площади, дикари в засаленных вязаных шапках на вьющихся волосах так же громко бранились меж собой за выгодные места и торговались со встречавшими их местными перекупщиками, в экстазе били себя в грудь, горячо расхваливая редкостные, невиданные достоинства своего товара. Так повелось с незапамятных времен, повторялось регулярно раз в неделю и было для всех привычно, естественно и потому хорошо отлажено; однако сегодня произошло нечто из ряда вон выходящее, скандальное, неслыханное. Еще не все торговцы успели подъехать к рынку, на тропке, извивавшейся по восточному склону горы Масса, где, как мы упоминали выше, раскинулась Страмба, еще мерцали неверные огоньки фонарей, а на площадь уже устремилась городская стража в голубых мундирах и, выкрикивая непристойные ругательства, безо всяких церемоний принялась с помощью палашей и плеток разгонять рыбаков-торговцев: рынка, дескать, нынче не будет, вон с площади, пусть убираются куда хотят вместе со своим вонючим товаром, а здесь оставаться не велено.
Торговцы, конечно, не подчинились этому вопиющему надругательству над своими исконными правами, и разразился грандиозный скандал, точнее говоря, скандал нарастал сам собой, потому как чем громче галдели потерпевшие, тем сильнее бушевали нападающие, ко всему этому примешивались недовольные возгласы разбуженных этим гамом местных жителей, высовывавших из окон заспанные лица.
Прелестная Финетта принесла в постель Петру обильный завтрак, который, по ее словам, она опять-таки приготовила собственноручно, хотя опасения насчет отравителя-супруга отпали, поскольку тот все еще отсыпался после вчерашней попойки, и та же прекрасная Финетта сообщила ему вероятную, то бишь всеми предполагаемую, причину несчастья. Страмбская giustizia действует молниеносно — говорят, что сегодня ночью Суд двенадцати уже занимался арестованным молодым графом и еще до полудня он должен быть казнен на дворцовой площади; поэтому торговцев и разогнали. То обстоятельство, что казнь совершится в центре города, а не на холме за городскими воротами, явно свидетельствует о том, что молодого графа не повесят и не колесуют, — надо думать, ему уготован конец куда более интересный и для публики куда более привлекательный; возможно, с него сдерут кожу или же четвертуют; в любом случае зрелище это чрезвычайно увлекательное. У них в городе есть любители таких представлений, но она, Финетта, не в состоянии их выдержать, — ей страшно слышать крики осужденных, — кажется, они вот-вот перестанут, потому что немыслимо кричать так долго, а на самом деле — это лишь начало; и даже после того, как обреченный умолкнет наконец и скончается, — его крики еще несколько дней звенят в ушах. Надо посмотреть, какие приготовления произведут для сегодняшней экзекуции. Если на площадь принесут крест святого Андрея, значит, графа четвертуют, а если дубовую лавку с ремнями, значит, будут сдирать кожу, но, может быть, герцог выдумает и чего-нибудь похлестче.
Присев на краешек постели Петра, Финетта спокойно произносила эти слова своими дивными устами, словно раздумывая, что бы сегодня подать на обед — сольолу в пикантном соусе или треску alia milanese[39], а может, что еще. Петр лежал бледный, заложив руки за голову и тупо уставившись на серый треугольник окна.
— Ну? — спросила Финетта. — Ты чего не ешь?
— Как я могу с appetite[40] наслаждаться твоим завтраком, если с моего друга сейчас спустят шкуру? — отозвался Петр.
— Хорош друг, болван этакий, — возмутилась Финетта. — Интересно, а сегодня ночью у тебя был appetito на мое тело? Хотя твой друг уже влип по уши, но у тебя тем не менее был appetito, и еще какой, мне еще ничего подобного испытывать не приходилось.
Тремя пальцами, сложенными щепоткой, она теребила густые кудри Петра.
— Это оттого, — серьезно проговорил Петр, не тронутый ее искательной лаской, — что ночью я еще не знал, что произойдет сегодня и что мне придется предпринять. А теперь я знаю, и мне становится страшно.
Гордая, невозмутимая, надменная Финетта вдруг побледнела.
— Ради всего святого, пусть тебе и в голову не при ходит строить из себя героя и выкинуть какую-нибудь глупость. Этот безмозглый мальчишка, damerino[41], не стоит такой жертвы! Жизнь ты ему не спасешь, даже если на части разорвешься, а к чему тебе рвать себя на части, скажи мне, к чему? Я не выношу, когда у меня под окнами вопят люди, до которых мне нет никакого дела, но если под моими окнами окажешься ты и тебя начнут терзать, рвать на куски и послышится твой крик, я сойду с ума, просто сойду с ума! Не думай, что герцог тебя помилует, если ты что-нибудь учинишь в защиту этого глупца! Да и что ты намерен сделать, безумец несчастный! Не думаешь ли ты взять деревянную пику, будто на турнире, и ринуться на ворота дворца! Ты ведь небось не находишь, что ворота эти — вроде моей вазы, а пика — твоя стрела, которой нынче ночью ты чуть не поразил меня насмерть? А чего ты хотел бы еще? Перебить стражу, сшибить замки, взять этого идиота в зубы и вытащить его из ямы? Но что же потом, что потом? Как ты выберешься из города?
Да знаешь ли ты, что достаточно звука трубы со сторожевой башни, как все городские ворота будут заперты? Даже если они и не будут заперты, ты ведь, выезжая с этим трупом, наверняка захочешь вернуть стражникам те две бумажки, которые мы вам выдали по приезде? А без этих цидулек вас не пропустят, тут-то городская guardia вас и настигнет. Ах, Madonna mia, ну зачем только я, несчастная, тебя повстречала, и отчего вы, лаццарони проклятые, поселились именно у нас, и чего это я в тебя влюбилась, и зачем только к тебе пришла ночью! Обещай же, драгоценный мой, что ты не сделаешь ничего, что могло бы стоить тебе головы.