Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Причем тут телец?

— Ну, как же, вашсъясть? — Иван Пантелеймонович не сдержался и хихикнул. — У меня вот дома имеется яйцо. Хорошее, доложу вам… как на духу! Сам утром вкрутую сварил, но скушать так и не скушал. Меняемся?

— А! — Можайский тоже хихикнул, но как-то напряженно.

— Если там и впрямь покойники?

Можайский уже решительно взялся за кусок ткани, потянул, но оказалось, что не так всё и просто. Послышалось шуршание, несколько карточек выпали на пол, но ткань от занавески не отделилась.

— Не торопитесь… ну, что за страсть такая — спешить и спешить? — Иван Пантелеймонович поставил фонарь на пол, деликатно отстранил Можайского от занавеса и начал — одну за другой — отшпиливать булавки. — Вот я, например: когда нужно, гоню лошадей, а когда нужды в том нет никакой, качу себе и качу без спешки, осматриваюсь, на ус мотаю… И если бы не трамваи… пес бы загрыз того, кто их придумал… да, вот если бы не трамваи…

Иван Пантелеймонович потянулся, но ростом он не вышел. И поэтому, закончив с нижними булавками, взял табуретку, встал на нее и только тогда принялся и за булавки верхние. Можайский смотрел и слушал, едва ли не раскрыв рот: меньше всего он ожидал от своего нового кучера — даже убедившись уже в его сметливости и в на удивление меткой наблюдательности — таких рассуждений и таких — как бы это сказать? — деловитых поступков. Иван Пантелеймонович действовал сноровисто, но обдуманно. На взгляд — не спеша, но, тем не менее, быстро. Его движения были осторожны, даже деликатны, но решительны.

— Подхватывайте с боку! — Иван Пантелеймонович принялся отшпиливать уже самые верхние булавки, и ткань начала постепенно валиться. Можайский подхватил ее, скатывая в что-то навроде рулона. — Ну, вот!

Иван Пантелеймонович слез с табуретки, Можайский, с «рулоном» в руках, отступил на шаг. Оба — кучер и князь — замерли в изумлении. Даже зная, что именно обнаружится за «подкладкой» занавеса, они к открывшемуся оказались не готовы.

— Господи, помилуй!

— Святые угодники!

Оба одновременно перекрестились.

Удерживаемые чем-то вроде гвоздиков или иголок, на занавеске висели карточки, и каждая из них представляла собой нечто ужасное: трупы, трупы — женские, мужские, иногда детские… и какие! Вид обычного трупа может быть неприятен, но эти вселяли ужас, заставляя волосы шевелиться, а спину — холодеть!

Во-первых, и сами по себе эти покойники были, если уместно так выразиться, омерзительны. Все они явно стали жертвами несчастных обстоятельств, а не естественного умирания. И хотя естественное умирание тоже далеко не всегда выглядит пристойно и даже может быть отвратительным — мало ли таких болезней, которые уродуют умирающего человека? — однако увечья, полученные при жизни и ставшие роковыми, намного чаще делают смерть особенно отталкивающей. В эту же категорию следует занести и смерть от таких происшествий, как утопление, в дыму или в огне пожара, отравление токсичными и жгучими веществами, кислотные — и подобные им — ожоги.

Возможно, иные из любознательных и отдающих дань хронике происшествий читатели вспомнят непонятно как прошедшие цензуру и опубликованные снимки погибшего по собственной неосторожности купца второй гильдии Тимофеева. Совершив отгрузку азотной кислоты на судно, он и сам поднялся на борт для подписания бумаг. Но вместо того, чтобы пройти в каюты чинно и спокойно, он, показывая свою молодецкую удаль, побежал — перепрыгивая с одной на другую — по составленным на палубе бочкам. Крышка одной из них не выдержала, и Тимофеев в одно мгновение по горло погрузился в кислоту. Смерть его была ужасна[141]. Из полицейского протокола пришлось опустить показания капитана: потрясенный судоводитель только рыдал и даже несколько дней спустя, возвращаясь мысленно к происшествию, не мог говорить на эту тему членораздельно.

Если читатель действительно припомнит эти фотографии, он более или менее составит себе представление, о каких в том числе трупах идет речь применительно к карточкам Саевича. Может читатель — при желании, разумеется — найти и фотографии погибших на страшном пожаре в доме Струбинского[142]: не только изувеченных падением с высоты на булыжник, но и добитых проездом по ним — к счастью, уже по мертвым — пожарных лестниц[143]. Наконец, совсем уж просто открыть любой учебник по судебной патологической анатомии: в такого рода изданиях хватает, как правило, иллюстративного материала — сгоревших, задохнувшихся, утонувших. Мы же — исключительно из этических соображений — от размещения иллюстраций воздержимся.

Во-вторых, необычное искусство Саевича усиливало впечатление. Если уж даже простые снимки обезображенных покойников способны иной раз вызвать рвотные позывы, то что говорить о снимках, сделанных… пожалуй, да: в извращенной — здесь будет правильно сказать именно так — манере?

Трупы на карточках Саевича отнюдь не выглядели как живые или хотя бы пристойно. Князь Кочубей, рассказывая Можайскому об экспериментах фотографа и Кальберга, явно ошибся: он или сам что-то не так понял из кем-то рассказанного ему, или его ввели в заблуждение. Нет: трупы выглядели еще ужасней, чем, вероятно, были на самом деле. Их уродство подчеркивалось в деталях. Некоторые из погибших были сняты многократно: на одних из фотографий выделялось то, а на других — иное уродство. Такие карточки висели бок обок, рядышком, и производили особенно жуткое — маниакальное — впечатление.

Но и выделение, подчеркивание уродств и увечий — это было бы еще ничего. Намного хуже инстинктом воспринималось то, что фотограф в полной мере воспринял модную идею «оживления» усопших — тут как раз князь Кочубей оказался прав — и сделал «своих» покойников этакими восставшими монстрами. Эти монстры смотрели на зрителя, принимали всевозможные очеловеченные позы, шевелили руками и ногами, держали букеты, носили свадебные наряды, имели ордена и медали, принимали подарки и одаривали других. Всё это настолько не соответствовало нормальному человеческому представлению об этике, что вызывало ужас и тошноту куда сильнее, чем сами уродства и увечья. Если мода румянить покойника и сажать его — памятной фотографии ради — за обеденный стол могла хотя бы найти извинение в горе утраты любимого человека, то сотворенное Саевичем было попросту мерзко и гнусно.

Иван Пантелеймонович и Можайский, стоя перед страшным занавесом, окаменели: сотворив по крестному знамению, они застыли — в изумлении, в ужасе, в отвращении. Так, словно с занавеса, протягивая к ним свои отвратительные щупальца, на них смотрели не множество умерших людей, а Медуза Горгона: многоликая и безжалостная к любому, кто осмеливался бросить на нее взгляд.

Сколько времени прошло в таком оцепенении, сказать непросто: возможно, секунды; возможно — минуты. Нарушилось оно тем, что занавес дернулся и стал — вместе со всеми прикрепленными к нему карточками — отодвигаться в сторону.

Иван Пантелеймонович попятился и начал креститься. Можайский, тоже непроизвольно сделав шаг назад, потянулся к кобуре.

— Кто вы такие и что здесь делаете?

Можайский убрал руку с кобуры и всмотрелся в появившегося на пороге угла человека. Узнал он его практически сразу, хотя и встречал — если вообще когда-нибудь встречал — разве что мельком: уж очень ярко описывал его Гесс.

— Григорий Александрович?

Саевич — это был, разумеется, он — прищурился: свет фонаря, направленный давеча на занавес, падал теперь на фотографа и слепил его. Саевичу было трудно в двух сумеречных фигурах опознать полицейского офицера и полицейского кучера. Поняв это, Можайский поднял с пола фонарь и переставил его на тумбочку. Свет в помещении распределился более равномерно.

— Юрий Михайлович? — Саевич был искренне удивлен. — Вы?

Можайский, не подавая руки, формально представился.

— Верните занавеску в прежнее положение, пожалуйста.

вернуться

141

141 Реальный случай, произошедший на одном из причалов Большой Невы.

вернуться

142

142 В январе 1900-го года на углу Апраксина переулка и набережной Фонтанки (дом № 19–21). Несмотря на то, что выгорели всего две квартиры, число погибших исчислялось чуть ли не десятками: запертые огнем на пятом и шестом этажах люди выбрасывались из окон на булыжную мостовую.

вернуться

143

143 Двор-колодец был настолько усеян трупами, что Якову Ульяновичу Тутыгину, брантмейстеру первой прибывшей на место трагедии Московской части, пришлось принять тяжелое решение: не считаться с уважением мертвых и не тратить время на очистку двора от погибших. Тяжелая механическая лестница была провезена прямо по ним. Немного времени спустя такое же решение был вынужден принять и Александр Павлович Майборода — брантмейстер прибывшей второй Спасской пожарной части. Лестницу этой части также провезли по телам погибших.

87
{"b":"205530","o":1}