Но что за дело могло быть у Кальберга на кладбище? Это требовало прояснений, хотя как именно прояснения эти можно было б добыть, не арестовав самого барона, Можайский пока не знал. А все же — вот она, ясно заметная цепочка: неизвестный компаньон — на Васильевском острове; все заказчики преступлений — жители Васильевской полицейской части; Смоленское кладбище — здесь же.
— Как долго он пробыл на молебне?
— Как и все, полагаю. А впрочем, — Василий Сергеевич заколебался, — ручаться ни за что не могу. Скажу только, что точно видел его в начале. Даже перебросился с ним словечком-другим. А потом уже не до него было.
— Понимаю. — В тоне Можайского явственно слышалась досада. — Но все же поручиться за то, что он отстоял молебен от начала и до конца, ты не можешь?
— Не могу.
— А эта его Акулина была?
Василий Сергеевич на секунду онемел от изумления, а потом воскликнул:
— С ума сошел?
Можайский кивнул:
— Да, нелепый вопрос, согласен. Но — мало ли?
— И речи об этом не может быть! У Кальберга, не спорю, отменный вкус, да и… барышня эта, как выясняется, совсем не так проста, как мы о том полагали, но ты подумай: кто же в здравом уме приведет на такое событие… любовницу? — Вынужденный прямо произнести то, что до сих пор всего лишь подразумевалось и обходилось более или менее обтекаемыми намеками, Василий Сергеевич поморщился.
Можайский опять кивнул и потянулся к графину.
— Нет, подожди! — Василий Сергеевич перехватил руку Можайского. — Ты обещал рассказать, в чем, собственно, дело!
Избавившись от хватки Кочубея, Юрий Михайлович усмехнулся и, наполнив рюмку, возразил:
— Ничего я не обещал. Да и не могу пока ничего рассказать. Но, если хочешь, дам намек.
Василий Сергеевич нахмурился, но был вынужден согласиться:
— Ну? Что за намек?
— Держись от Кальберга подальше. Если, конечно, ты его еще когда-нибудь встретишь!
Князь встал из кресла и прошелся по гостиной. Выглядел он задумчивым, причем задумчивым всерьез: с него как рукой сняло тот — немного шутовской в любом, даже обладающем самым невероятным апломбом человеке — налет высокомерия, светскости, отстраненности от житейства с ее обыденностями и низменностью. Можно даже сказать, что сейчас Василий Сергеевич и был тем самым человеком, каким являлся на самом деле: умным и честным. Лелеемая годами и ставшая потому привычной маска великосветского аристократа спала с него.
— Вот что. — Василий Сергеевич вернулся в кресло и тоже наполнил рюмку. — Знаю я тебя вот с таких и поэтому верю каждому слову. Говоришь, что не можешь объясниться, значит, причина действительно серьезная. Но все же ты поступаешь неверно. Кальберг — не тот человек, к которому даже ты смог бы подступиться вот так, запросто. Пусть он и натворил что-то, как я понимаю, серьезное…
Лицо Можайского, и так-то всегда мрачное, сделалось страшным. Василий Сергеевич, отметив это, запнулся и поправился:
— Ах, даже вот как?
Можайский склонил голову к плечу. Его улыбающиеся глаза смотрели прямо в глаза Кочубея, и было это настолько жутко, что любой другой на месте Василия Сергеевича этот взгляд не перенес. Но князь Кочубей не только был человеком неробкого десятка, но и на самом деле знал Можайского чуть ли не сызмальства. Приобретенное уродство Михаила Юрьевича — эти вечно улыбающиеся глаза и это вечно мрачное из-за разбитых бровей и стягивающих шрамов между ними лицо — его не только не смущали, но и, в сущности, игнорировались им на каком-то внутреннем, психологическом уровне. Он будто бы и не видел их вовсе.
— Ну, что же. — Василий Сергеевич решительно, если можно так выразиться, нахмурился. — Тем хуже для Кальберга. Хочешь ты или нет, но я облегчу тебе задачу. Считай, что индульгенция у тебя в кармане. Придется, правда, немного пофантазировать…
Можайский невольно улыбнулся — по-настоящему, не глазами.
— … но что поделать, раз уж ты нем, как рыба!
— Спасибо.
Василий Сергеевич махнул рукой: «Дурная голова ногам покоя не дает!»
Можайский снова снял с рычага телефонную трубку и попросил соединить с Трояновым в Обуховской больнице.
— Алексей Алексеевич? Пристав Можайский… да, совершенно верно. Ответьте на один только вопрос: барон Кальберг или Акулина Олимпиевна сейчас на месте?.. Не появлялись?.. Нет, ничего, спасибо.
Можайский вернул трубку на рычаг.
— Ну, на дорожку, и я поеду!
Василий Сергеевич поднял графин и наполнил рюмки.
Пару минут спустя Можайский вышел из яхт-клуба, сел в коляску и, поколебавшись, велел Ивану Пантелеймоновичу ехать к Саевичу:
— Давай к казармам гренадерского полка, а там я покажу!
Иван Пантелеймонович тронул и, полуобернувшись, не смог удержаться от замечания:
— А вы повеселели, вашсъясть, разрумянились даже!
— Правь лошадьми, смотри на дорогу, чтоб не уйти нам до времени к Богу!
Иван Пантелеймонович усмехнулся, осенил себя крестом и перевел лошадь с шага на бодрую рысь.
30
Рысью, впрочем, катили недолго: на Университетской набережной Можайский неожиданно ткнул Ивана Пантелеймоновича в спину — «Остановись! Да стой же, наконец!» — и, высунувшись из коляски, закричал:
— Монтинин! Иван Сергеевич!
Офицер оказавшегося тут же разъезда конной полицейской стражи оглянулся на остановившуюся коляску и, наклонившись с укрытого красивым и не совсем уставным вальтрапом седла — под гербом Города был вышит личный герб офицера, — заулыбался:
— Юрий Михайлович! Какая встреча! Уже читали? Ай да Сушкин, ай да сын борзой!
Можайский вылез из коляски, Иван Сергеевич спешился.
— Боюсь, писанина Сушкина даром ему не пройдет.
Тон, каким Можайский произнес эту нехитрую фразу, был настолько мрачен, что улыбка мгновенно исчезла с лица Ивана Сергеевича, сменившись бесхитростным удивлением:
— Неужели вы на него сердиты?
Можайский взял Монтинина под руку:
— Давайте-ка прогуляемся!
Прогулка вдоль набережной — если, конечно, прогулкой можно было назвать возвратно-поступательное движение: шагов пятнадцать туда, столько же обратно и всё по новой — продлилась не менее четверти часа. С каждой минутой этой прогулки Иван Сергеевич бледнел все больше, а выражение его красивого и обычно приветливого лица почти сравнялось по мрачности с выражением лица Можайского. Разница между двумя офицерами заключалась лишь в том, что глаза Можайского, как обычно, улыбались, а во взгляде Монтинина виден был ужас.
— Но это… это…
— Да. И раз уж вы, Иван Сергеевич, поневоле оказались втянуты в дело, я хочу заручиться вашей поддержкой. Хочу, чтобы вы оказали нам помощь. Видно, сам Бог наконец-то решил поспособствовать нам, раз уж вы оказались здесь, и настолько кстати. Мои люди разосланы все. Полагаться на нижний состав Чулицкого… — Можайский поморщился, — я не считаю возможным: эти надзиратели и за собой-то уследить не могут. Инихов же и другие заняты не меньше моих людей.
— Бог мой, могу представить!
— Вот именно. А действовать нужно быстро. Я не знаю, когда освободятся Гесс или Любимов: возможно, они уже в участке. А может быть, и нет. Сам я сейчас к Саевичу, а вот вас, Иван Сергеевич…
Монтинин побледнел еще больше, хотя это и казалось невероятным. Его лицо даже как-то осунулось, а на коже местами выступили черные оспинки.
— Кладбище?
— Да. Поезжайте через участок: если Гесс или Любимов уже там, берите их с собой.
Монтинин кивнул.
— Если нет, действуйте самостоятельно. И не стесняйтесь! Хоть всё переверните вверх дном! Будут чинить помехи, валите всё на меня и Чулицкого. Я действую по непосредственному распоряжению начальника сыскной полиции в рамках снаряженного следствия.
Монтинин опять кивнул, но на этот раз с каким-то пренебрежением: мол, это уже детали, положитесь на меня!
— Встретимся в участке или у Сушкина… — Можайский внезапно усмехнулся. — Представляю, какой бедлам сейчас творится и там, и там! В любом случае, с кладбища — в участок. А там уже видно будет.