Литмир - Электронная Библиотека

Туськина кормёжка на ходу, тщетное колдовство в зеркало, — издевается. «Х-ху-у на тебя!» — замутила. Чай снова не успеваю.

Быстрей! В прихожке прошлогодние новые сапожки. Жалко их, но в старом правая нога болит. Из радио танго женским полубасом сексуально: «…надо-олго отгоняет боль. Спаси-и-бо, финалгон!» А если он тоже подделка, нога отвалится?..

Так, общий беглый взгляд в зеркало у двери, последний взмах расчёской. Семь по радио торопит вслед.

Зубной скрежет старика-лифта. Проглотил — выплюнул. Соседи-врачи обычно топают по лестнице — безопасно, но не быстро.

Успеть на маршрутку, пока девятирублёвую. Почти бег, и без изящества, по беспокойному, неровному тротуарчику. «Жизнь впопыхах и без деталей»… Нет, детали и мелочи суетятся, накатывают, накрывая друг друга, изменяя всё. И меня?.. Потом.

«Газелька», моя. Уф-ф… Сапожки живы. У окна удобно. Позавчерашним вечером на сдачу сунули вместо рубля старых десять копеек. Попробовать, что ли, вернуть? Хм… фразочка, надо же — помню: «Многие руки в смущении начинали тянуться к кошелькам…» Передаю восемь монет, девятая — та, десять коп. Взяли. Едем. Нисколько не совестно. Значит, меняюсь, — не блеск, но нищета катит в глаза.

— Водитель, останови, тебе говорят!

— Громче надо называть!

— Прочисть уши!

Выходят, заходят. Вверху салона карикатурно маячит красный человечек в табличке-объяве: «Кричите громче, есть шанс остановиться». Над дверью категоричное: «Место для бития головой».

Остановка. Женщина со школьницей. За ними ещё.

— Мужик, а ты куда?

— Все хотят ехать.

— Напихал, дышать нечем!

За окном на ежегодно ёлочной площади никакой ёлки. Не Америка. Кому нечем было дышать, кряхтя, прореживает проход, увесисто ударившись головой об место для битья, с чьей-то матерью вываливается, а ему вслед:

— Жрать надо меньше, ноябрь, а ему дышать жарко!

Когда-то в ноябре по улицам текла весёлая пёстрокумачовая лава людей. Теперь демонстрируют под охраной, вынужденно, чтобы выжить, да и не получить дубинкой по голове. Пока стесняясь. Или молча: «Малая печаль красноречива, великая — безмолвна».

Печалинки памяти… Они плещутся, нечаянно перенося в давнюю далёкость.

Красивую дивчину, мою бабушку Веру, дед Юрий, запорожский козак на коне, с первого взгляда увёз замуж, на всю жизнь. Гражданская, лихие годы перемен отняли трёх сыновей, и у них подрастали младшие три дочки. Дед выучился на строителя, и семья колесила по стройкам городов Союза.

В войну оказались в оккупации на Харьковщине. Чтоб в доме не поселилась вражеская сила, бабушка забросала хату мусором и шелухой от семечек. Приходили немцы, забирая съестное, возмущались: «Матка! Русишэ швайнэ!» А она им вдогонку: «Ага, мы — руськи свыни. А сами всэ жэруть та й жэруть! Нас за людэй нэ щитають, гадять дэ прыйдэться. Таких засранцив щэ свит нэ бачыв!»

Старшую дочь Шуру бабушка спасла от угона в Германию, приложив к ноге известь и ещё что-то, — «неизлечимая» язва. Но от беды не помогло — на чужбину увезли среднюю, мою маму, которой в ноябре исполнилось шестнадцать.

…Бабушка Вера умерла после войны, в год моего рождения, дед ещё двадцать пять лет хранил ей верность. Досоветского трудового стажа он был лишён. Смешную пенсию иногда крепко отмечал в выходной и вечером отправлялся в бывший костёл — Дом культуры сплясать по одному кругу. С достоинством возвращался домой, но однажды в коридоре упал без ног с песней:

…а попид горо-о-ою, яром, долы-но-о-ою козакы-ы йду-у-уть…

Мама втащила его:

— Вжэ нэ йдуть, а лэжать. Шо, папа, станцював?

— Станцював, Женя, гопака…

Засыпая, дедушка вскинул руку к потолку и пробормотал: «Вера, нэ дывысь на мэнэ…» Утром давал нам по рублю, брат покупал себе подушечки с какао, а я — красный горошек, красила им сладкие губы и крутилась перед зеркалом.

Отец редко бывал дома, разъезжая по району, инструктировал вопросы сельского хозяйства от райкома партии. Во время беспечного «застоя» бросил партбилет и стал шоферить, долго — пятнадцать лет строя шлаковый дом для нас. Мама, всегда задумчивая, отзывалась на «ма» с третьего раза. Однажды мы, уже старшеклассники, гурьбой шли в кино, она навстречу. Я поспорила, что буду крайняя, возле неё, но она, ответив на общее приветствие, меня не заметит. И выиграла.

И всё-таки — что маму так крепко держит в себе?..

Как-то на студенческие каникулы я приехала домой. Мама лежала в больнице. Отец протянул стопку писем без конвертов, перевязанную моей лентой в косу:

— Шо цэ?

— Читай.

Письма, химическим карандашом, маме, из лагерей. В одном мужчина просил её приехать со мной, называя дочечкой. Как же он любил маму!.. Отец горько плакал и говорил:

— Вона йому скилькы рокив посылкы слала, а у нас щэ Валик родывся.

— Дэ ты йих знайшов?

— В шкафу, як одэжу йий шукав для ликарни.

От тёти Шуры я узнала, что это был пленный офицер, русский. У них даже мальчик в Германии родился, мёртвый. Мама рвалась к этому Анатолию Гуляеву куда-то в лагеря Сибири, но дедушка не пустил, боясь её потерять уже навсегда.

Теперь я понимала, почему мама выгоняла отца. Как-то, забыв контурную карту, на большой перемене примчалась домой. Во дворе стоял отец с двумя чемоданами и в кухонное окно громко говорил: «Я никуды нэ пиду и дитэй нэ кыну!» Увидев моё недоумённо-перепуганное лицо, мама тут же вышла и быстро внесла чемоданы. Тогда у нас никто не разводился и детей не бросали.

Случайно я узнала, что она болела. Однажды ранним летом, наевшись по садкам недоспелой зэлэпухи, брат прибежал домой, нашёл в маминой аптечке таблетки — фталазол и фтивазит и мне:

— Яки з ных вид живота?

— Фталазол.

Вскорости фтивазит из аптечки исчез, мама избавилась от очага в лёгких.

Летом отец сажал меня, садиковскую, на мотоцикл сзади: «Дэржись крэпко!» — и отвозил далеко-далеко, в село Опарыпсы за Ровно к своим родителям. Свистящий ветер в ушах на бешеной скорости через узоры зелёных полей сахарной свёклы, солнечного жита, золотых подсолнухов и поднебесных тополей уносил меня в волшебную сказку…

В селе файна дивчинка с восточным украинским выговором была в центре внимания. Если шёл дождь, мы садились на порожке в сад под навесом и делали мёд: терли спелые груши друг о друга, слизывая сладкую кашицу, и слушали мои выдуманные истории, веря в них вместе со мной.

В погожие дни нас ждала речушка Слонивка с шоколадными упругими бирками камыша, с жёлтыми лилиями, беготня по стерне — сжатому полю босиком и не уколоться. Утром поход на леваду за кислым диким щавелем для бабушки на борщ. А вечером в воскресенье — кино в клубе за пять копеек.

Назад — темень, электричества ещё не было. Идём гуськом по стёжечке, бо дорога в пыль сбита подводами с лошадьми и коровами. Ребята делали схованку, внезапно пугали, и начинался бег по песку с хохотом и визгами.

Дома мы с сестрой приводили в порядок сандалики, мыли ноги, и бабушка угощала меня парным молоком с вечерней дойки, с чёрным душистым хлебом. Пенка у самого носа сладко пахла травой, чем-то тёплым и счастливым. Перед сном мы вместе с бабушкой читали «Отче наш». Потом к иконостасу подходил дедушка, долго что-то шептал и, кашляя, забирался на печку в кухне.

У них с бабушкой было шесть сыновей и две дочки. Старший пал смертью храбрых, второй пропал без вести, третий, мой отец, с восемнадцати лет тоже участвовал в войне сороковых. Вспоминая Прибалтику, говорил, что местные от них там отворачивались и воды не подавали. Юную сестру Лиду и младшего брата Петра, как и всю молодёжь, немцы увезли в Германию. Тётя Лида потом умерла молодой, осиротив троих детей. Сестра Саша дочку и троих сыновей поднимала одна, без мужа, погибшего на фронте. Его портрет всегда висел под иконами.

Через двадцать пять лет от Петра пришло письмо из Англии с фотографией: игрушечный домик, мотоцикл с коляской, он и жена-англичанка Дора. Когда разрешили приехать, он оформил документы, купил билет, а ночью во сне умер. Отец тогда сказал:

2
{"b":"204163","o":1}