— Меня зовут Бени, и я вас предупреждаю: первой, кто назовет меня Бенедиктой, я разобью морду. Я выше вас и обожаю лупить тех, кто меньше.
Теперь Бени абсолютно уверена, что самолет разобьется. Как иначе можно объяснить внезапно возникшие образы из ее детства и эту властную потребность поведать о них незнакомке, которую Случай усадил рядом с ней? Хорошо известно, что перед взором умирающего проносится вся его жизнь.
Самолет оставил позади африканский берег и теперь летит над Индийским океаном, прямо на Реюньон, где часа через три должен приземлиться. Должен. Бени уверена в обратном, но, как ни странно, не испытывает при этом никакого страха. Она не будет удивлена — она это знает. Она ожидает необычного шума, которым начнется переворот, толчок, двигатель в огне, взрыв, дисбаланс, турбулентность, головокружительное вращение аппарата и ускоряющееся пике, ее собственная потеря сознания, потом чистая белизна бездны. Нет времени страдать.
В то же самое время она планирует свое неизбежное, чудесное спасение. Она глубоко убеждена, что если хоть один человек должен уцелеть, то это будет она, Бени. И в ожидании предполагаемой катастрофы она проверяет крепость ремня безопасности, не заедает ли застежка, и даже кончиками пальцев нащупывает спасательный жилет под своим креслом. Запасный выход рядом, и она уже изучила, как его открыть. Так что уверенность в том, что она умрет, сменяется двойной уверенностью, что она выживет.
Море, над которым сейчас завис самолет, ее успокаивает. Что из того, что удар о воду может быть не слабее удара о землю, для нее вода — настолько знакомая стихия, что никогда не причинит ей зла. С водой Бени всегда договорится. И на этот раз она выплывет, как выплывала всегда, когда бросалась в воду. Как-то летом, в Лондоне, когда ей было четыре года, они гуляли с отцом вдоль Серпентайна в Кенсингтонском саду, и вода вдруг с такой силой стала манить ее, что, выпустив руку Ива, она прыгнула в Серпентайн, а обезумевший отец нырнул вслед за ней. Плавать она еще не умела, но ни секунды не сомневалась, что вода ее вынесет. Так все и случилось, она прекрасно помнила, как погрузилась и как неведомая сила вытолкнула ее на поверхность, где отцовская рука тут же схватила ее, вытащила на берег и здорово отшлепала, чтобы отбить охоту повторять подобное. Но влечение, которое она испытывала к воде, стало очевидно. Ребенок бежал к рекам, прудам, прудикам, водоемам и бассейнам. На пляже она неслась навстречу самым сильным волнам. Водопады и струи воды вызывали у нее радостные возгласы. Она замирала перед фонтанами, пешком поднималась вдоль ручьев, прыгала в дождевые лужи или, за неимением другого, открывала краны. Вскоре ее научили плавать, чтобы оградить от опасности.
В этом полете над Индийским океаном на нее вдруг нахлынули воспоминания о Серпентайне, об Англии. Лондон, такой далекий, такой забытый, Лондон перед Рождеством. Город и праздник неразделимы для нее. Город радости и подарков, город, по которому жители семенят с пакетами в руках во всех направлениях, как заблудившиеся муравьи. Город, поющий рождественские славословия, которые вырываются из открытых дверей магазинов, и гимны Армии спасения на перекрестках улиц. Город света, мерцающий бумажными фонариками на большой елке Пикадилли, которой вторят все маленькие елки, зажженные за оконными сводами домов. И Морин, укутанная по самые глаза в серый волчий мех. И смесь золы, жареного сала и йода, что и составляет запах Лондона, ароматы хвои, мандаринов, горячих пирогов и свечей. Чайки летают над Темзой, парят над Портобелло. По воскресеньям с утра она гуляет в Хемпстеде, где гоняет маленького фокстерьера Юджина, расставаясь с которым она так горько плакала перед отъездом на Маврикий. И ряды подержанных вещей на Каледонском рынке, куда на рассвете Морин иногда таскает мужа и дочь, где среди груды предметов, прибывших со всех концов света, Бени в первый раз увидит воссозданный облик додо — с перьями, в стеклянной клетке, увидит именно там, где Морин скупает платья двадцатых годов, расшитые жемчугом, и боа, чьи элегантные владелицы уже давно бродят в королевстве лесных мышей. И этот чердак на Портобелло, который выбрала Морин, бывший склад, переделанный в студию, огромная комната, с лакированными китайскими ширмами, подобранными в подвалах Мидхерста. Там колыбель Бени, творение скульптора, бывшего любовника ее матери, она имела форму большого стального яйца, нижняя часть которого была в виде целой скорлупы, а крышка была оплетена узором из металлических прутьев, она подвешивалась за кольцо и поднималась при помощи блока. И в младенчестве она качалась там, в атмосфере постоянного праздника с музыкой, днем и ночью. Подвешенная под потолком, она мирно спала в своем яйце.
Кажется, эта колыбель вызвала возмущение леди Оуквуд, матери Морин. Она не понимала, как можно подвешивать ребенка над шумом, не говоря уже о дыме странных сигарет и ладана, который горел в курильницах и делал воздух нездоровым.
В Мидхерсте, в замке ее бабушки Оуквуд, была совсем другая Англия, зеленая, мшистая и спокойная. Весенняя Англия, где жили, задрав голову, чтобы поприветствовать, как положено, клочки голубого неба, проглядывающие сквозь тучи. Какой замечательный день! А по вечерам собирались на паперти удивительного неоготического кирпичного храма, построенного в начале прошлого столетия, посреди большого холмистого парка с огромными деревьями, лужайками и рвами, с газонами, с лабиринтом из стриженого самшита, с арками, увитыми розами, и даже маленьким прудиком, который при помощи сети крошечных каналов, скрытых в подлесках, подпитывался водой из запруженной реки и дарил не только свежесть, но и огромных комаров.
Бени никогда не забудет Мидхерст. В особенности вот это: ей четыре года, лето. Каждый день после обеда она должна посвящать два часа сиесте, и это выводит ее из себя. Однажды июльским днем она лежит в кровати, в легком полумраке солнца, рассеянного белыми шторами, занятая тем, что борется со сном, чтобы досадить взрослым, виноватым в ежедневной послеобеденной ссылке. Свернувшись калачиком, она отдыхает, прижавшись щекой к белой льняной подушке. В комнате прохладно, но в открытые окна жужжит лето, сквозь шторы источая аромат магнолий. Вдоль аллеи грабли скребут гравий, слышен мерный вздох железа. Поливочная вертушка на соседней лужайке постоянно и оживленно шумит, как будто легкая струя воды, расточающая жемчужины, насмехается над граблями, которые кусают пыль. С соседнего теннисного корта, отгороженного грабовой аллеей, слышен звук мяча, стучащего по двум ракеткам, шпонк, шпонк… И маленькая девочка, с тяжелеющими веками, несмотря на ее нежелание спать, в первый раз испытывает головокружительный всплеск всеобщего благополучия и спокойствия, которое называют счастьем. Сколько времени длится каждый приступ счастья? Минуту? Секунду? Будут и другие в ее жизни. В хижине на горе с Вивьяном. Или когда в Париже она переходила мост Искусств в розово-голубом июньском утре. Каждый раз ее память будет возвращать звук граблей, которые разравнивают камешки на аллее Мидхерста, звук струящейся воды и теннисного мяча в аромате магнолии.
Она мало знала ее, эту леди Оуквуд, необычную и незабываемую бабушку, с ее стадом бесхвостых кошек, которому она отдала множество комнат замка, что, впрочем, не мешало им разгуливать повсюду на правах абсолютных хозяев этих мест, которые они пропитали своим отвратительным запахом. Леди Оуквуд непреклонна, когда покушаются на кошачьи привилегии. Если кошка устроилась в кресле, то запрещено кому бы то ни было — будь это сама королева — сгонять ее. Кошки имеют право карабкаться на столы, есть из любой тарелки и даже спать на кровати, которая им понравится.
Много времени спустя, после того как узнала ее, а потом потеряла, Бени, уже будучи взрослой, испытывала большой интерес к этой маленькой, коренастой и спортивной женщине; в свободное от кошек время она объезжала лошадей и в шестьдесят лет была известна в графстве тем, что могла укротить самых норовистых жеребцов. Леди Оуквуд и зимой, и летом вставала на рассвете и съедала обильный завтрак, состоящий из копченого лосося, яичницы, почек или отбивных с булочками и тостами, протыкая их серебряной пикой с рукояткой из черного дерева и поджаривая на каминном огне, поскольку категорически отказалась проводить в Мидхерсте центральное отопление. Все это запивалось чаем цвета красного янтаря, специальной смесью, которую для нее делали у «Фортнема и Мэйсона». После этого она выезжала верхом в бриджах для верховой езды, бархатной куртке, в белом пикейном галстуке, безупречная, с жокейской шапочкой под мышкой, постукивая стеком по сапогу.