История политической реакции в Германии и Австрии сохранила драгоценные для нас внешние факты. Трагедия души двадцатисемилетнего австрийского поэта понятна до конца только в первые дни, когда старое все еще не может умереть и бродит, жалуясь на усталость и тревожа живых — робко, упрямо, порою музыкально; а новое все еще не может окрепнуть, плачет немного неожиданными слезами, как Яромир, юноша сильный и мужественный, и погибает зря, как русские самоубивающиеся юноши без «цели в жизни».
Все это не так просто и не поддается публицистическому учету. Нам было бы слишком легко «наложить» всю трагедию Грильпарцера на русскую современность, сказать, положим, что для России она символизирует медленнее разложение дворянства, сыгравшего великую роль и увядающего, как осенняя георгина, «во мраке и сырости старых садов». В этом была бы доля правды, но не вся правда; да и подобные методы нас больше не удовлетворяют. Ведь для того, чтобы понять чью-нибудь гибель, будь то обряд, сословие, или отдельный человек, надо сначала полюбить погибающего, проникнуть в его отходящую душу; значит горестно задуматься над ним. — Произведение Грильпарцера и есть произведение горестное и задумчивое, несмотря на весь юношеский задор.
Имена Вернера, Мюльнера, Гоувальда, драматургов, современных Грильпарцеру, не говорят нам ничего. Имя Грильпарцера история запомнила. Не есть ли это лучшее доказательство того, что поэт действительно «обнаружил способность влить человеческую кровь даже в безжизненные персонажи „трагедий рока“» и что эти трагедии относятся к «Праматери» примерно так, как сама «Праматерь» — к «Эдипу», — как говорят доброжелательные критики? Но «Праматерь» — современница тех произведений, где изображается неумолимая покорность слепому року; все живые и страстные герои трагедии находятся во власти «странных шелестов», проносящихся по залам родового замка. Они скованы холодом зимней вьюги, которая голосит за окнами, в полях. Все эти страшные шелесты и голоса воплощаются в какой-то призрачной красавице, которую отец принимает за дочь, а жених — за невесту. — Всё страстно желающее жизни, любви и обновления — гибнет; только она, чье единственное желание — отдохнуть, успокоиться в «гробовом ящике», — торжествует свою тусклую победу, озаренную луною да беспомощными свечами на столе.
Чем глубже Грильпарцер погружается в свою мрачную мистику, тем больше просыпается во мне публицистическое желание перевести пьесу на гибель русского дворянства; в самом деле, тот, кто любил его нежно, чья благодарная память сохранила все чудесные дары его русскому искусству и русской общественности в прошлом столетии, кто ясно понял, что пора уже перестать плакать о том, что его благодатные соки ушли в родную землю безвозвратно, — кто знает все это, тот поймет, каким воздухом был насыщен родовой замок Боротин, сидя в старой дворянской усадьбе, которую сотрясает ночная гроза или дни и ночи не прекращающийся осенний ливень; кругом на версты и версты протянулась равнина, затопленная ливнем, населенная людьми давно непонятными и справедливо не понимающими меня; а на горизонте стоит тихое зарево далекого пожара: это, вероятно, молния подожгла деревню.
Я не могу быть до конца публицистом и знаю, что в трагедии Грильпарцера есть еще и невыразимое. Это — не только искусство; искусство драматурга далеко от совершенства. Скорее, это глубокое чувство реакции, которое знакомо нам во всей полноте, а может быть, еще какое-то чувство, которое неизбежно посещает человека в известные периоды его жизни, когда он «подводит итоги», начинает вспоминать… и иной раз довспоминается до того, что станет жутко.
Лучше не будить хаоса «уснувших дум»: «из смертной рвется он груди и с беспредельным жаждет слиться». Во всяком случае, лучше молчать о нем; пусть он бушует в сирой и тревожной душе художника, рождая своих «светлых дочерей» — чистые создания искусства.
То невыразимое, что заключено в «Праматери», лучше всего выразил сам Грильпарцер в монологе старого графа: это то, чего боится мужественный отец, когда он остерегает юного Яромира от своего замка и от союза с любимой дочерью.
О, зачем сюда ты прибыл?
Думал ты, мой друг невинный,
Что царит здесь светлый праздник?
Посмотрел бы ты на нас
Здесь, в ночных, пустынных залах,
За безрадостным столом;
Как тогда часы влекутся,
Как замедлен разговор!
Каждый шорох заставляет
Сердце каждое дрожать!
И отец в лицо родное
Милой дочери своей
С тайным страхом и тоскою
Лишь решается взглянуть:
То дитя его родное,
Иль виденье гробовое?
Видишь, сын мой, как живут
Здесь отмеченные роком!
Ты же — мужественный дух,
Радость жизни быстролетной
И покой своей души, —
Все богатства хочешь бросить
В дома нашего пожар?
О, мой сын, ты не погасишь,
Только с нами ты сгоришь!
Когда Яромир выражает готовность остаться с ними, хотя бы ему грозила гибель, старик горестно задумывается. Нежная Берта говорит жениху: «Он не любит, чтобы на него смотрели в такие минуты: это бывает с ним часто».
Вот смысл пьесы.
Если бы «трагедии рока» не были пустой бутафорией, жизнь и литература приняли бы их в свое лоно. Но они забылись, осталась в памяти только родственная им «Праматерь» — не простая «трагедия рока».
Она вошла в жизнь и заняла в ней по праву свое не очень большое, но жуткое место; на челе тех немногих, кто пристально вчитается в нее, ляжет непременно еще одна лишняя морщина. Это — трагедия не «реакционная», но и не вечная; может быть потому, что она создана в эпоху реакции, когда все живое обессиливается мертвым. Это — интимная, предостерегающая трагедия — произведение не великой, но задумчивой и измученной души.
Александр Блок
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
Граф Зденко фон-Боротин.
Берта, его дочь.
Яромир.
Болеслав.
Гюнтер, кастелян.
Капитан.
Солдат.
Толпа: солдаты и слуги.
Праматерь дома Боротин.
Первое действие
Готический зал. В глубине две двери. В боковых стенах справа и слева тоже двери. На одной из передних кулис висит заржавленный кинжал в ножнах. Поздний зимний вечер. На столе свечи.
Граф сидит у стола, устремив взоры на письмо, которое держит в руках. Вблизи Берта.
Граф
Ну, так с богом! Будь, что будет!
Ветвь срывается за ветвью,
Догнивает шаткий ствол;
Лишь удар — он также рухнет,
И очутится во прахе,
Осенявший наши долы
Широковетвистый дуб.
Век за веком эти ветви
Зеленели, отсыхали,
Ствол иссохнет, как они;
От деяний наших предков
Их стремлений, их борений
Не останется следа,
Не пройдет и полстолетья,
Как забудут наши дети
Род старинный навсегда.
Берта (у окна)
Ночь ужасная, отец мой!
Мрак и холод, как в гробу.
Ветры вспугнутые воют
И снуют, как духи ночи;
Все, что видит глаз, в снегу,
Все холмы и все вершины,
Все деревья, все равнины;
Как мертвец, земля недвижна
В снежном саване зимы;
И глазницами пустыми
Небосвод глядит беззвездный
В необъятную могилу!