— Товарищ бригадный комиссар, ранен я, — говорит он через силу. — Рука… Руку… Прикажите взять это.
Он поводит тоскующими глазами на сверток, что у него под мышкой, и вдруг начинает медленно опускаться на снег. Фадеев, подхватив его под мышки, осторожно оттаскивает под защиту стены. Сверток оказывается у меня, и я чувствую, что держу живое существо.
Но разглядывать некогда, снег под танкистом медленно краснеет и парит. Наш провожатый, исчезнувший было, уже появляется, таща за руку медицинскую сестру. Она наклоняется над танкистом, мы же обследуем сверток. В спорок с какой-то старой шубы, оказывается, завернут ребенок лет двух, худой, с мертвенно-бледным личиком и такой слабенький, что и раскутанный продолжает спать. Он в шубке, в шапочке. Но сверх того запеленат в шелковый желтый опознавательный флаг, какие немцы за Ловатью выкладывают на земле для самолетов, сбрасывающих им на парашютах еду и снаряды. Из-под желтой материи выпадает записка. На клочке бумаги написано только имя. И все. Девушка-санинструктор, уже направившая танкиста на носилках в тыл, бережно берет живой сверток и идет вслед за носилками.
Мы добираемся до реки и беседуем там с советскими гражданами, что перебежали ночью, оставив на льду ранеными и мертвыми пятнадцать человек. Потрясающие рассказы. Но все, все заслоняет история с необыкновенной находкой.
— Хлопцы, это же сюжет, достойный Виктора Гюго… Да, да, да, вы представьте себе зрительно: ночь, вьюга, стрельба, бегут люди, падают, опять бегут. Кто-то несет ребенка среди вьюги и пуль… А вот дальше, дальше ничего не известно… Но все-таки колоссальный сюжет. Да, да, да, обязательно напишу рассказ. Но где он его нашел, как?
Вечером, не зайдя в комендатуру, спешим к высоте Воробецкой, в теле которой неприятель вырыл блиндажи, ходы сообщений, артиллерийские дворики. Там сейчас наблюдательный пункт дивизии полковника Кроника, штурмующей город с запада. На тыльной стороне высоты, защищенной от снарядов и мин, летящих из города, в бывших подземных артиллерийских складах — медсанбат.
Танкист в сознании, хотя, по словам врача Галины Михайловны, очень плох. Он узнает нас, глазами делает знак, чтобы мы наклонились к нему. Его сухие, потрескавшиеся, побелевшие губы шелестят чуть слышно. Его танк был подожжен на Ловати. Удалось выскочить из заднего люка только ему. Но тут же снайпер из-за реки взял его на мушку, и рука к черту. Пополз под защиту дома, и вдруг детский плач. Откуда? Посреди мостовой лежит подросток лет пятнадцати. Мертвый. А возле него сверток, который он, видимо, нес. Плач доносился из свертка.
— …Наверно, из тех… кто ночью… перебег, — шелестят губы танкиста.
Галина Михайловна, взволнованная не меньше нас, ведет в угол блиндажа, где толпятся легкораненые. Они расступаются. На койке ребенок. Он весь утонул в солдатской бязевой рубахе. Крохотное личико и ручки того цвета, какой имеют побеги картофеля, выросшие без света, в мраке подвала. Огромные черные глаза. На одеяльце перед ребенком сокровища: губная гармошка, затейливая зажигалка, сложенный перочинный ножик, блестящая колодка от бритвы и несколько пузыречков — все, что отыскалось у раненых здесь, в блиндаже. Фадеев долго стоит у койки, потом поднимает глаза на врача.
— Ну, и что же будем делать? — спрашивает он.
— Мне очень хочется оставить его здесь, — отвечает Галина Михайловна. — Ведь нам, женщинам, нелегко на войне, а он тут, видите, как солнечный лучик, всех согрел, — говорит милый этот врач. — Не знаю, не знаю, наверное, не разрешат. Да и опасно. Снаряды-то не всегда через нас перелетают.
Фадеев берет с тумбочки какую-то баночку с мазью и, отвернувшись к окну, долго, сосредоточенно рассматривает ее содержимое.
— Нет, даже у Виктора Гюго не было таких сюжетов, — произносит он наконец странным, изменившимся голосом.
НОЧНОЙ КОНЦЕРТ
На ночлег располагаемся в пещерке, недурно обжитой офицерами связи, людьми молодыми, веселыми, с энтузиазмом встретившими Фадеева и уступившими ему единственный, сплетенный из веток, лежак. Жарко. Отличный воздух. Мы уже предвкушаем, как хорошо заснем. Но едва успеваем сбросить валенки и вытянуть к огоньку усталые ноги, влетает порученец командира дивизии. Командир дивизии приглашает нас поужинать.
— У него там гость, — сообщает он таинственно.
— Кто?
— Не могу сказать. Увидите.
По обледеневшим ходам сообщения двигаемся к командирскому блиндажу. Докладывают. Входим. От карты, лежащей на столе, отрываются две головы: черная, цыгановатая — командира дивизии и седоватая с высоким шишковатым лбом — его гостя. У полководца тяжелый подбородок с продолговатой ямкой поперек. Ну кто теперь не знает мужественное, суровое лицо Г. К. Жукова.
Серые глаза смотрят жестко, но с появлением Фадеева взгляд теплеет, в нем появляется какое-то особое и, видимо, редко свойственное этому лицу выражение.
— А что тут делает автор «Разгрома»?.. Ну, садитесь, садитесь, мы с полковником на карте уже отвоевались. Все обсудили. Сейчас ужинать будем. Воюет он, кажется, неплохо, посмотрим, что у него за кухня.
Кухня тоже, по фронтовым временам, оказывается хорошей. И напитки имеются. Разговор оживляется, и выясняется чисто кинематографическое стечение обстоятельств. Командир дивизии когда-то служил под командованием Жукова, был вахмистром в эскадроне, которым тот командовал, и Фадеев знал их обоих еще в те годы. Старые друзья, старые советские воины, старые большевики. Без кителей, в одних свитерах сидят они трое за столом. А там, где на Руси встретятся три старых друга, без песен не обойдешься.
Выясняется еще одно и совершенно неожиданное обстоятельство для нас. Полководец, оказывается, играет на баяне. Где-то во взводе охраны отыскивается старенький инструмент. Пальцы Жукова делают молниеносную пробежку по ладам, широко разведены мехи. Возникает тихая, задумчивая, печальная мелодия. Два голоса, тонкий фадеевский тенор и хрипловатый баритон полководца, переплетаясь, обгоняя один другого, заводят песню:
…Позарастали стежки-дорожки,
Где проходили милого ножки.
И когда дело подходит к припеву, сквозь тихую и задумчивую музыку к ним присоединяется бас командира дивизии:
Позарастали мохом-травою,
Где мы гуляли, милый, с тобою.
Грустит баян. Три голоса ведут задумчивую, печальную мелодию о разлуке, о несчастной любви, о девичьем горе. Согласно, дружно поют знаменитый писатель, славный полководец и командир дивизии, которой с рассветом надлежит развернуть решающий штурм осажденного города. А там, за скрипучей, прикрытой плащ-палаткой дверью, обдуваемая северным ветром, освещенная луной, затаилась высота Воробецкая, как муравейник изрезанная ходами и переходами, ощетинившаяся в сторону крепости стволами пушек.
Фырчат моторы, лязгают гусеницы.
Войска сосредоточиваются для штурма.
ОТ НАШЕГО СПЕЦИАЛЬНОГО.
Утром парламентеры, ходившие в крепость с белым флагом, вернулись ни с чем: предложение о капитуляции отвергнуто. Загрохотала артиллерия. Из-за холмов рванулись и полетели к крепости реактивные снаряды — и те, что зовутся в войсках «катюшами», и покрупнее, что летят с разбойным свистом и именуются «Иван-долбаями», и совсем уже крупные, добродушно названные солдатами так, что в тексте это наименование воспроизвести нельзя. Все это обрушивается на крепость. Земля дрожит под ногами. На Ловати лопается лед, и трещины затекают зеленой водой…
Горячий, интересный материал, но связь ни к черту. Под вечер мне все же удается послать с офицером связи, направляющимся в штаб армии, короткую, тут же набросанную корреспонденцию о наших делах. Когда офицер уезжал, или, вернее, уходил, ибо ехать отсюда нельзя, Фадеев, все эти дни поглощенный сбором материалов, ничего не смог послать с ним на телеграф. Он очень этим огорчился. Молоденький офицер, который, конечно, тоже оказался одним из поклонников «Разгрома», видя, как расстроился любимый писатель, утешил его, заявив, что вечером он вернется, а утром снова пойдет в армию, захватит фадеевскую корреспонденцию, зайдет на телеграф, позаботится, чтобы она скорее прошла.