Загадочный смысл этой фразы стал ясен сразу же, как только дежуривший в посольстве чиновник, молодой человек с остренькими косыми бачками, провел нас прямо в личные апартаменты посла к богато накрытому столу, посреди которого возвышалась затейливая сулея индейской работы, наполненная густым рубиновым вином. Проводивший нас молодой дипломат, перед тем как откланяться, многозначительно показал лежащую на столе записку. Каллиграфическим почерком были выведены на ней по-русски три слова: «Здравствуйте. Ешьте. Пейте!» Последнее слово этого приглашения было энергично подчеркнуто и сопровождено жирнейшим восклицательным знаком.
Не заставляя себя долго упрашивать, мы последовали приглашению. А через малое время на улице под окном зашумел мотор. У подъезда остановилась длинная машина с вымпелом посла на радиаторе. Шофер в униформе обошел ее, учтиво открыл дверцу. Из машины выбрался, именно выбрался, нет, не поэт Пабло Неруда, каким мы его привыкли видеть, а именно посол, Нефтали Рикардо Рейес Басуальто в светлом смокинге с гвоздикой в петлице.
Он неторопливо прошествовал в подъезд, скрылся в нем, и довольно долго мы ждали его, посматривая на дверь. А когда она раскрылась, в ней появился совсем другой человек, наш давний добрый знакомый Пабло, в домашней фланелевой куртке, в клетчатых тапках. Только белая гвоздика в петлице осталась от сановитого дипломата, которого мы только что видели в окно.
Неруда обнял нас. Расцеловались. Он был в ударе. Засыпал вопросами о новостях в Движении Сторонников мира, об общих друзьях, о последней конференции, в которой он по официальному своему положению уже не мог участвовать, о решениях этой конференции. Потом, прихлебывая вино, познакомил нас с последними стихами. Читал их хрипловатым голосом, при котором слова летели как бы со дна бочки. На прощанье проводил до прихожей и шел задумчиво, что-то напевая под праздничный колокольный звон.
Это была последняя встреча. С тех пор не довелось мне встречаться с Пабло Нерудой. Известие о его гибели застало меня в Москве.
Он был фигурой настолько яркой, что стоит в любую минуту закрыть глаза, и он сразу возникает перед нами: большой, грузный, медлительный, с черными, как бы в удивлении приподнятыми бровями, с живой искоркой в темных с поволокой глазах. А в ушах звучит его неторопливая речь.
И все же несколько месяцев спустя после его гибели мне довелось слышать его. Да, да, слышать наяву, и произошло это вот как. Мы с женой гостили в Болгарии. После участия в митинге, посвященном Сталинградской битве, были приглашены провести вечер Ладой Галиной, милейшей женщиной, драматургом, писательницей, а главное, неистовым, неутомимым репортером. Она была в Чили. Во время этой поездки посмотрела страну, побывала среди рабочих, гостила у крестьян, у рыбаков, познакомилась с Сальвадором Альенде и подружилась с Нерудой.
Поэт был тяжело и безнадежно болен. Он знал об этом. Но в стране шла все обостряющаяся борьба, и он, несмотря на все свои недуги, принимал в ней активнейшее участие. Лада записала на пленку его последнее выступление на грандиозном митинге, на том самом футбольном стадионе, которому суждено было через несколько дней превратиться в голгофу для десятков тысяч непокорившихся хунте чилийцев…
Мы сидели в небольшом кабинетике писательницы. Хозяйка включила маленький магнитофон, потекла лента, и вдруг в уют комнаты ворвался грохочущий шум огромной толпы, шум оваций, в котором аплодисменты то и дело пронзали свистки. Он грохотал долго, этот шум, то затихая, то нарастая, и под этот грохот сотни голосов скандировали:
— Пабло, Пабло, Пабло…
— Неруда появился тогда на трибуне. Друзья и поклонники долго не давали ему говорить, — комментировала хозяйка. — Он машет рукой, показывает на часы, дескать, экономьте время, но шум нарастал.
Потом на фоне этого шума возник глухой, утробный, такой знакомый голос. И сразу же шум стих, и настает какая-то оглушающая тишина. Неруда начинает читать стихи. Я даже приблизительно не знаю испанского языка. Но, вероятно, это очень боевые стихи, потому что каждая их строфа сопровождается криками:
— Си, си, си! Да, да, да!
— Вив, Пабло!
— Он был мертвенно бледен, даже зеленоват в эту минуту, — комментирует хозяйка дома. — Пот покрывал лицо, стекал со лба. Я стояла недалеко от трибуны, все видела. Вот он вытер лоб беретом, придвинулся ближе к микрофону.
Теперь действительно голос окреп, в нем зазвучал металл. Текли стихи, звучавшие как лозунги, или лозунги, звучавшие как стихи. Повторяю, я не знаю испанского. Не понимаю слов, бросаемых глуховатым напевным голосом в огромную толпу, заполняющую громадную раковину стадиона. Но мне кажется, что стихи эти, может быть, напоминают те, какими открыта его последняя книга, вышедшая в 1973 году. На память помню слова перевода: «…У меня нет выбора, к врагам моего народа мой напев беспощаден. Он тверд, как арауканский камень. А теперь приготовьтесь, я стреляю».
Это или что-то похожее на это, читает Неруда, и стадион грохочет:
— Си, си, си!
Потом поэт смолк, но наэлектризованный стадион долго и возбужденно шумит. Шумит до того момента, пока в магнитофоне не кончается пленка.
Наступила тишина. Мы снова вернулись в маленький уютный дамский кабинетик. В открытое окно с темной улицы доносятся шаги прохожих. Прошуршали автомобильные шины. А мы сидим молча, все еще находясь под гипнозом звуков давно отшумевшего митинга, и память перелистывает эскизы дорогого образа. Вот он, грузный, медлительный, вылезает, улыбаясь, из самолета, поддерживая под руку Матильду, и размахивает беретом, раскланиваясь с друзьями. Порхающие лохматые снежинки тают на его голой яйцевидной голове… Вот он дремлет в президиуме какого-то писательского собрания, до которых он был великий неохотник. Вот утробным голосом, небрежно, как бы нехотя, произносит свои стихи на вечере, посвященном его поэзии, в какой-то московской библиотеке… Вот, по-домашнему распустив галстук и расстегнув нижние пуговицы жилета, обедает у нас дома и, к радости моей жены, отдает должное каждому блюду, запивая их добрым грузинским вином… Вот уже в качестве полномочного министра своей страны во Франции выбирается из большого, как концертный рояль, лимузина, в светлой визитке, с гвоздикой в петлице… Вот, грузно надвигаясь грудью на трибуну, дает отповедь какому-то провокатору на конгрессе Сторонников мира… Такого Неруду я видел, знал, любил. А вот только что, несколько месяцев спустя после его смерти, я познакомился с Нерудой — трибуном, умеющим владеть огромной толпой. Познакомился тут. В кабинетике болгарской писательницы был как бы дорисован портрет этого давнего друга.
— …А вот эту пленку мне тайно передали уже после путча, когда я покидала Чили, — говорит Лада, ставя новую кассету в магнитофон. — Тут записаны похороны Неруды. Его хоронили на старом кладбище горстка его друзей, старейших коммунистов. К гробу никого, кроме этих стариков, не допустили, даже Матильду. Солдаты хунты стояли до самой могилы, образовывая коридор. Вот послушайте.
Сначала в затемненную комнату врывается грубый какой-то окрик. Потом шуршание шагов по гравию и тихий, не очень стройный хор голосов. Несколько человек поют «Интернационал». Поют едва слышно. В песню то и дело врываются злобные окрики.
— Я не была, конечно, на похоронах, — рассказывает наша милая хозяйка. — Но один из участвовавших в погребении, старый коммунист, положил в карман миниатюрный магнитофон и сделал вот эту запись.
Процессия, видимо, продвигалась медленно. «Интернационал» поют куплет за куплетом. Песня то стихает, то возникает снова. После одного из окриков пение прервалось. Потом снова зазвучала, уже как бы издали. И мы ярко представили себе картину: старое кладбище, кресты, мраморные ангелы, южная зелень и горстка пожилых людей медленно движется меж могил, неся на плечах гроб. А по бокам стоят солдаты, держа автоматы наизготовку. Это они прерывают мелодию своими окриками. Но старые люди все-таки поют, с риском для собственной жизни и свободы, отдавая долг одному из славнейших коммунистов того, очень далекого континента.