— О чем, Костя?
Я осторожно обхожу их и дипломатично иду в дом. Человеку надо поговорить. Значит, надо.
Лида заходит, едва я успеваю раздеться. Устало садится на тахту, смотрит за окно пустым, остановившимся взглядом. Я чувствую, что разговора у них не получилось.
И так день, второй, третий…
Это похоже на пытку, бессмысленную и жестокую. Это просто не по-мужски — идти вот так сзади, и молчать, и останавливать ее у самого дома. Неужели он не понимает, что унижает этим и ее и себя? О чем говорить, если Лида ему все сказала, что он надеется выходить?… Мы пробовали менять время — отправлялись в библиотеку или в кино на дневной сеанс, возвращались кружными улицами — все равно у дома он вырастал перед нами, как из-под земли, и зажженная сигарета вздрагивала в его узкой сильной руке, словно он не сигарету, а все тело свое держал на весу.
— Лида, мне надо с тобой…
Последний снег взвизгивает под ногами, как будто ему больно.
Больней, чем нам… Всем троим…
— Лида, мне надо…
Лида хватает меня за руку.
— Костя, — произносит она и торопливо облизывает губы, — Костя, я уже тысячу раз говорила, что виновата перед тобой, но так получилось, и ты прости меня, если можешь, а не можешь… Ну, ударь меня, что ли. Но только оставь меня в покое, оставь нас в покое. Мне тошно смотреть на тебя, Костя. Нельзя же так унижаться! Перестань за нами ходить, это подло, неужели ты не понимаешь?! Я не любила тебя и никогда не полюблю, я тебя всю жизнь буду презирать, если ты еще раз ко мне подойдешь, всю жизнь… У Лиды полыхают щеки и шея, а глаза сведены в узкие щелочки, сейчас я даже не пойму, какого они цвета — черные, карие… Только не серые. А Костя зачем-то стаскивает с шеи шарф и засовывает в карман — дался ему этот шарф!
— Мне никто не нужен, кроме тебя, — срывающимся шепотом говорит он. — Никто на свете… Ты вернешься, вот увидишь, ты вернешься. Я тебя буду ждать. Только ты знай, что я тебя жду, больше мне ничего не надо…
От этого жаркого подавленного шепота, от собачьей тоски, которая бьется в опущенных уголках его вздрагивающих губ, мне становится душно — теперь я понимаю, зачем он сорвал шарф. Не нужно было меня удерживать, Лида, неужели ты считаешь, что мне обязательно все это видеть и слышать?!
Лида перебрасывает сумку с конспектами и книгами из правой руки в левую.
— Не надо меня ждать, Костя. Не надо на это тратить ни месяца, ни года, ни жизни. Как бы ни сложилось у нас с Сашкой, к тебе я не вернусь. Уж в этом ты можешь ни капельки не сомневаться.
Он уходит медленно — он, а не мы! — я долго смотрю на его сутулую спину, обтянутую серым ворсистым пальто, пока Лида за руку не тянет меня домой.
Зябко…
А солнце греет уже совсем по-весеннему.
57
Получили стипендию, пенсию — куча денег. Лида, озабоченная, сидит за столом с карандашом и листком бумаги и раскладывает деньги, как игральные карты, на маленькие стопки.
— Значит, так, — говорит она и грызет карандаш, — тебе надо купить новую сорочку. Сашка, ты не знаешь, сколько стоит мужская сорочка?
— Лида, мне не нужна сорочка, у меня их штук пять, хватит.
— Ой, Сашка, не говори, такие чудные сорочки появились, нейлоновые, югославские, просто прелесть. Белые, их даже гладить не надо… Я вчера в магазине видела, только цену забыла. Или двадцать два пятьдесят, или двадцать три пятьдесят. Ты точно не знаешь?
«Ничего себе сорочка, — насмешливо думаю я. — Разумеется, это гигантское преимущество, что ее не надо гладить, вот бы еще штаны такие! Но все же…» А вслух говорю:
— Какая разница, Лида, рубль туда — рубль сюда…
— Вот так, Саша, появляются бесхозяйственные люди… Рубль туда, рубль сюда… — Лида хмурится и черкает карандашом. — Затем тебе обязательно нужна шляпа, зеленая велюровая шляпа. — Она откладывает в сторону еще не сколько бумажек. — И новые туфли…
Она сосредоточенно раскладывает деньги, перетасовывает их и никак не может свести наш немудрящий семейный баланс. Наверно, она впервой занимается этим скучным делом, и оно доставляет ей искреннее удовольствие. «Тебе… тебе… тебе…»- повторяет она, а затем говорит: «Мне»- и откладывает рубль на губную помаду. Один из всей кучи денег.
Лиде хочется показать, что она внимательная и заботливая жена, а я стою у нее за спиной и улыбаюсь: господи, какая смешная! Ну зачем мне шляпа и эта нейлоновая сорочка, никогда в жизни не носил шляпы, она, наверно, будет на мне сидеть, как на корове седло… Я ловлю губами завитки ее рыжих волос, и они щекочут мне лицо. Хорошо, посчитай, потешься, чепуха это на постном масле — все твои подсчеты, это делается совсем иначе и проще: оставляешь на квартиру, на еду, а остальное… Не так уж много остается «остального», чтоб долго ломать над ним голову. Но откуда ей это знать, папиной дочке, сама ведь как-то говорила, что родители каждый месяц присылали к стипендии по пятьдесят — семьдесят рублей, а это ж огромные деньги, если живешь в общежитии и не надо тратиться на одежду. Нет, мы у них ни гроша не возьмем, как получится, так и проживем, лучше я еще разок-другой в свое «Сельэлектро» наведаюсь, давненько я у них не был, поди, уже соскучились.
Когда Лида, наконец, подводит черту под столбиком цифр и старательно выписывает внизу сумму, донельзя довольная, что у нее сошлись «дебет» и «кредит», я сгребаю со стола аккуратные стопки разноцветных бумажек, как карты в колоду, сминаю их в тугой ком и засовываю в карман.
Она смотрит на меня с любопытством и недоумением, и я совершенно серьезно, даже торжественно говорю:
— Ты молодец, Лида, ты просто замечательно все рассчитала. А сейчас переоденься, пожалуйста. Ну их к свиньям, все эти подсчеты, у нас ведь не было свадьбы. Что мы — хуже людей, что ли? И к тому же нельзя каждый день питаться одними макаронами, тут никакого воображения не хватит! Поедем куда-нибудь поужинаем, и это будет нашей с тобой свадьбой. Идет?
— Сашка, ты мот и кутила, — говорит Лида, и у нее влажно блестят зрачки. — Ты мот, и кутила, и, может быть, даже алкоголик. «На таком фундаменте здоровую, прочную семью не построишь…»- передразнивает она мать и, вздыхая, смотрит на свою бумажку, испещренную цифрами. — А я-то так старалась… Ах, была не была!
Она отбрасывает к затылку волосы и идет за дверцу шкафа переодеваться.
Она возится там, за приоткрытой дверцей, и мне видны ее тонкие щиколотки и напряженные, мускулистые лодыжки — она тянется на цыпочках вверх, что-то достает с полки, чем-то шуршит. Я отворачиваюсь, чтоб не видеть этих напряженных лодыжек, не видеть юбки, зеленой змейкой соскользнувшей на пол. «В тот день всю тебя, от гребенок до ног…»- выплывают из каких-то закоулков памяти колдовские слова. «В тот день всю тебя, от гребенок до ног, — беззвучно бормочу я, торопливо вспоминая, что дальше, — как трагик в провинции драму Шекспирову, носил я с собою и знал назубок, шатался по городу и репетировал…»
Мягко шуршит платье за дверцей шкафа, тяжелого, источенного жучками-точильщиками шкафа, который Клавдия Францевна, наверно, получила в наследство еще от своей прабабушки, он весь в резных завитушках и открывается с протяжным скрипом, напоминающим вздох. Стихи называются «Марбург». Что это такое — Марбург? Маленький пыльный городок где-то в Германии, не Лондон, не Москва, не Париж — Марбург… И по его кривым уличкам со средневековыми, скучными башенками, с когтистыми крышами, помнящими Мартина Лютера и братьев Гримм, когда-то бродил молодой человек в строгом черном костюме и круглой шляпе, похожий на пастора, и носил в своих карманах, там, где записная книжка, всю боль и все радости мира. Нет, неправда, не в карманах — в сердце. Какое ж у него было сердце, у этого трагика из драмы Шекспировой, если и теперь у меня перехватывает дыхание от слов, написанных много лет назад, и я чувствую себя семилетним мальчишкой, которому хочется уткнуться лицом в материнские колени…
Снова протяжно скрипит дверца шкафа, и Лида появляется из-за нее в лиловом платье, которому вечерние сумерки добавили теплоты, в туфлях на тоненьких каблучках, копна ее червонно-рыжих волос перехвачена узкой сиреневой ленточкой, а глаза смотрят на меня насмешливо и ожидающе.