И хитрая усмешка затерялась в пушистых усах канцлера.
* * *
В просторных залах королевского дворца толпились вельможи, но королевский выход задерживался. С раннего утра король принимал князя Адама Вишневецкого и литовского канцлера Сапегу.
Канцлер был убежден, что беглый монах Григорий не царевич Димитрий, но ему понятно, зачем русские князья придумали era. Канцлер Сапега готов признать в иноке Григории сына Ивана Грозного. У русских князей одни планы на самозванца, у Сапеги и шляхты — другие.
Король слушал литовского канцлера, и его бритые щеки то бледнели, то наливались кровью.
Сигизмунду за сорок. Он узкоплеч, сутул. На нем темный бархатный камзол и ослепительно белый воротник. Король кивнул, когда Сапега сказал, что послал монаха в Гощу.
Дородный и важный князь Адам Вишневецкий заметил, как загорелись у Сигизмунда глаза. Таким король бывал только на охоте. Вишневецкому также любопытны рассуждения канцлера Сапеги. Он согласен с ним. Смута в Московии на руку Польско-Литовскому государству. Давно настала пора отнять у Москвы Смоленск…
Вишневецкий подался вперед, сказал:
— То добже, пан Лев, что ты надумал беглого монаха в Гощу послать, а потом ко мне. Мы того Димитрия приютим и поможем.
— О том, кто есть монах, вельможные панове, и нам нет дела, — прервал князя король. Заговорил быстро, отрывисто: — Ты, пан канцлер, отправляйся в Литву. Пусть литовская шляхта готовится. Мы дозволим, вельможные панове, польским и литовским шляхтичам пойти с царевичем на Русь. И за то заберем у Московии Смоленск. Мы посадим московским царем верного нам слугу. Вельможные панове, велите отцам нашей церкви обратить взор на этого Димитрия. Больше слухов, вельможные панове, больше.
Сигизмунд закрыл глаза, простер руки:
— О, Матерь Божья, помоги!
* * *
Щемило сердце у Шуйского. От Бориса уходил сам не свой. В возок не мог без помощи влезть, у дюжего холопа на руках кулем обвис. Едва вымолвил:
— К князю Голицыну.
Нищие возок окружили, вопили, канючили!
— Подай, болярин, денежку!
Набежали стрельцы, пинают убогих сапогами:
— Пошли, пошли вон!
Попятилась толпа, загудела, как потревоженный рой. Хлещет стрелецкий десятник татарской нагайкой по спинам нищих, приговаривает:
— Геть, нечестивцы!
Впряженные цугом кони вынесли возок из Кремля, колеса застучали по булыжной мостовой. Не успел Шуйский опомниться, как вот и оно, подворье Голицына.
Отстегнув заполог, выбрался князь Василий Иванович из возка. Покуда на крыльцо всходил, по двору глазами зыркнул. Прислонившись спиной к бревенчатой стене поварни, босой долговязый монах, подставив русую бороденку теплому солнцу, зевал, лениво переругивался с воротным мужиком:
— Ты дале Москвы не хаживал, а я не токмо по русской земле, но и в чужедальних краях топал.
— Ври, Варлаам, — отмахнулся воротный, — выдумываешь.
— И рече Христос: да простятся вины твои, человече, — сплюнул в сердцах монах. — Подь сюда, упрямец, да позри на ноги мои.
Толкнув дверь хором, Шуйский услышал, как монах сказал:
— Всю польскую и литовскую землю исходил.
Воротный мужик хихикнул.
Голицын встретил Шуйского у самых сеней. Василий Иванович руки поднял, головой затряс:
— Ох, князь Василь Василич, зело страшно! От Бориски еду, спрос чинил мне. Боюсь, как бы не унюхал.
— Свят, свят, — испугался Голицын. — Мечется Борис, аки волк в западне, рычит. — Широким рукавом кафтана он вытер со лба пот. — А Димитрия-то, нами рожденного, вовремя укрыли. Верный монах за рубеж отвел к канцлеру Сапеге.
— Уж не тот ли долгогривый, какой во дворе у тебя ноне байки сказывает?
— Он самый.
— Приметил, болтлив, зело болтлив, не в меру. Укоротить бы ему язык не грех. Самолично слыхивал, как похвалялся он, что за рубеж, в Литву хаживал. Дознаются ябедники, враз смекнут. А как в пыточную поволокут, все обскажет и на тебя, князь, укажет.
— Так, так, — всполошился Голицын. — Ах, треклятый. Ужо поучу его. Ране за ним такое не водилось.
Во двор вышли, остановились на крыльце. У Голицына вотчина, что у Шуйского, такие же хоромы, каменные, просторные, клети и амбары, поварни и людская, конюшни и сараи из бревен вековечных.
И снова перед Шуйским злой лик Годунова, и голос его в ушах звенит: «Скажешь ли, князь Василий, о смерти царевича Димитрия?»
Шуйский промолвил:
— Борис говаривал, чтобы я принародно об угличском деле сызнова подтвердил.
Голицын бородой затряс:
— Коли заставляет, не отказывайся, князь Василий. Что поделаешь, покуда за Борисом сила.
— А когда доведется иное говаривать? — промолвил Шуйский. — И пойдет обо мне молва: «Князь-де Василий клятвопреступник!»
— Не бойсь, князь Василий Иванович, не по доброй воле ты показывал, а по годуновскому принуждению, — приободрил Голицын. — Жить всякому охота. И рассмеялся мелко: — Вона как Бориска за царство цепляется.
Маленькие, глубоко запавшие глазки Шуйского оживились, но лицо недвижимо.
Голицын склонился к самому уху Шуйского, зашептал:
— Вознамерился я к Федору Никитичу Романову добраться.
Шуйский поднял голову, в глазах удивление. Долго молчал, потом спросил:
— Зело страшно! Путь не из ближних, годуновские людишки проведают, донесут Борису.
— Чать, я не волен в обитель на богомолье езживать? Смиренным прикинусь, слезу пущу.
Заметив вышедшего из людской монаха, Голицын окликнул:
— Варлаам, ась Варлаам!
«Убираться надобно, — решил Шуйский. — К чему слушать разговор князя с монахом. Случится, схватят инока, он и на меня донесет».
Простившись, князь Василий Иванович заспешил к возку.
* * *
От частых дождей и редкого солнца развезло дороги. Низкие рваные тучи ползли, цепляясь за деревья, висли над землей. На пути попадались редкие деревеньки, панские усадьбы, избы холопов, крытые потемневшей соломой.
Уставший конь брел шагом, чавкала под копытами жижа. От влажных конских боков шел пар.
Отрепьев дремал, покачиваясь в такт хода коня. И привиделся ему сон, будто парнишкой купается он в реке. Заплыл. Вода холодная, дрожь пробирает. Повернул к берегу и тут попал на омут. Как наяву, ощущает это Отрепьев. Сделает он вымах из омута, а его назад тянет. Слышит, как бурлит воронка, засасывает. Григорий крикнуть пытается: «Спасите, гибну!» — но голоса нет.
Вдруг видит, коряга из воды торчит, ухватился. Откуда ни возьмись, мужик с берега палку ему тянет, орет: «Держи!»
Уцепился Григорий, вытащил его мужик, дал затрещину: «Вдругорядь не балуй!»
Отрепьев глаза открыл, посмеялся сну. Причудится такое!
Вдали забрехала собака, донесло дымок. В предчувствии отдыха Григорий приободрился, пустил коня рысью. Издали завиднелась корчма. Она стояла у самой дороги, огороженная высоким тыном.
У ворот Григорий спешился, ввел коня под уздцы, привязал к обглоданному добела стволу дерева, осмотрелся.
Во дворе навесы и сарай, копенка сена — и ни живой души. Бревенчатая корчма наполовину вросла в землю.
Пригнувшись под низкой притолокой, Отрепьев толкнул покосившуюся дверь. В нос шибануло чесночным духом, прокисшей капустой. В корчме пусто и полутемно. Дубовый, давно не мытый, засиженный мухами стол занимал половину корчмы. В углу погасший очаг.
— Эй, есть тут кто, отзовись! — позвал Григорий.
За стеной забубнили голоса — и снова тишина. Отрепьев подошел к очагу, поковырялся в холодных углях. Видать, редкие путники заглядывали в корчму.
— Будет ли здесь приют? — снова подал голос.
В противоположной стене с нудным скрипом отворилась неприметная дверь.
— Таки я уже здесь, достопочтенный пан.
И тощий старый корчмарь в засаленной кацавейке предстал перед Отрепьевым.
— Чего хочет достопочтенный пан?
— Зажги печь да накорми, — сказал Григорий и ладонью провел по щеке.
В душе посмеялся над собой. Непривычно: весь лик до синевы выскоблен. Ну да ничего не поделаешь, надобно привыкать обряжаться на шляхетский манер.