— Ничего тебе, Лазарь Павлович, сказать не могу, а съездить — съездим. Я не прочь.
— Ну вот и ладно. Тогда и поедем сейчас.
— Дай только я приоденусь.
Через четверть часа князь Щербинин и боярин Двудесятин, оба верхом на конях, уже съезжали со двора.
V
Неприятное открытие
Царский истопник Иван Безземельный провожал гостя, своего кума Никиту, прозванного за силу Медведем.
— И чего же ты так торопишься, куманек?
— Пора мне, кум, — отвечал Никита, не очень высокий, но чрезвычайно широкий в плечах молодой парень.
— Столько времени мы с тобой не видались — почитай, с похорон крестника моего… Да, да! Так и есть! С самых похорон — и ты посидеть у меня подольше не хочешь.
— Пора мне, — повторил Никита, и добродушное скуластое лицо его вдруг стало сумрачным.
Эту перемену заметил и Иван.
— Что с тобой, Микитушка? Али с того все, что я про смерть сынка твоего, моего крестника, вспомянул?
Никита молча кивнул головой.
— До сей поры, знать, не утешился?
— Где утешиться! Как вспомяну, так места от тоски найти себе не могу.
— Понимаю, куманек, понимаю.
— Ну пойду я… Прощай, кум! Прощай, хозяюшка!
— Что с тобой поделаешь! Прощай.
В дверях Никита остановился:
— А что, кум, слыхать про этого самого, про царевича?
— Про царевича? И как у тебя язык поворачивается этакое слово молвить? — вскричал Иван с досадой. — Бродягу, расстригу царевичем называть! Один у нас есть царевич — Федор Борисыч, а другого не знаем.
Иван даже покраснел от раздражения.
Никита смутился от такого окрика.
— Да ведь я так… Потому все зовут — царевич да царевич… Ну, и я… Вон, бают, идет он Москву взять… Истинный, говорят, он сын царя Ивана Васильевича, Димитрий. Что ж, я — человек темный, почем мне знать, правда аль нет? Говорят вон тоже, что милости он разные сулит…
— Мало ль что дурни либо злые люди-крамольники говорят! Ты их слушай больше! Сын царя Ивана! Хватили тоже! Димитрий-царевич отроком помер еще в Угличе. Милости сулит! Милостями их и заманивает бродяга: вишь, им все мало! Борис ли Федорович к ним добр не был? Москву взять! Ска-а-жи, пожалуйста! Это — бродяга-то? Хе-хе! Да топнет ногой царь посильнее, так он от страха ног своих не почует. Москву взять! Не взять ему николи ее, коли крепко за царя своего стоять будем. Измена да шатанье в людях — вот только все, что и дает силу вражьему сыну. Ну, да ничего, скоро конец всему! Слыхал я, посылает царь князя Федора Ивановича Мстиславского и иных бояр с войском — зададут они бродяге!
— Так, значит, шабаш ему скоро?
— Бог про то знает, а только встряска будет добрая.
— Так. Ну прощай, здрав будь!
И Никита вышел.
Осенний вечер был темен, но Никита хорошо знал дорогу и не боялся запутаться. Он шел быстро, почти бежал. Какое-то смутное беспокойство овладело им еще в ту пору, когда он сидел у Ивана Безземельного. Теперь это чувство еще более усилилось.
«Господи! Уж не дом ли горит? — думал Никита. — С чего не то тоска, не то Бог знает что напало?»
И он все подбавлял шагу.
Но вот теперь уже недалеко. Никита смутно различает очертания своей лачуги.
Вдруг он замедлил шаги и прислушался: ему показалось, что он слышит голос жены. Стараясь ступать как можно тише, он подошел совсем близко к дому.
На покривившемся убогом крылечке своей лачуги он неясно различил фигуру своей жены Любы, слабо освещенную фонарем, который она держала в руке.
Того, с кем она говорила, нельзя было разглядеть; чуть виднелся только край красной рубахи и кусок овчины, очевидно накинутой на плечи.
Теперь Никита отчетливо слышал все, что они говорили.
— Когда ж ты придешь, соколик?
— А вот как твоего Медведя дома не будет, так и приду, — отвечал мужской голос, в котором Никита узнал голос своего соседа Яшки.
— Ах, уж этот Медведь постылый! — воскликнула Люба.
— А ведь тож, поди, люб тебе был прежде?
— Никогда он мне люб не был. Так, дурость какая-то на меня вспала, вот и повенчалась с ним.
— Ну, прощай, Любушка! Не ровен час, он еще вернется да застанет, костей тогда не соберешь.
— Вот еще, его, дурака, бояться! Сказала бы, что зашел ты кваску попить к нему, да его дома не застал, ну со мной и посидел, поджидал его. А попробовал бы заговорить, то я его так бы пробрала, что он своих не узнал!
— Ха-ха! Ты строгая!
— У-у, какая! Только с ним, а не с тобой, ласковый мой.
До слуха Никиты донесся звук поцелуя.
— Прощай! Гони его-то скорей! Опять потешимся! — несся уже из темноты голос Яшки.
— Прогоню! Не дам засиживаться, — ответила Люба, и свет померк: она вошла в сени.
Никита, слушая, едва верил своим ушам. Ему казалось, что это — или сон, или наважденье лукавого. От изумленья на него напал столбняк; он не мог двинуться с места и напряженно вслушивался. А слова — страшные слова — звучали и, как камни, били его в сердце.
И это говорит Люба, его жена, та Люба, для которой он в былое время не задумался взять тяжкий грех на душу, для которой всегда он был послушнее самого забитого холопа! Еще вчера, даже сегодня утром, она ласкалась к нему, говорила, что любит его еще сильней, чем прежде любила, и вдруг…
Было от чего потеряться Никите!
И вот уж и Люба ушла с крыльца, и шаги Яшки замолкли вдали, а он все еще стоял по-прежнему как прикованный, все еще не мог стряхнуть насевшую на него тяжесть.
Он сбросил шапку, осенний холодный ветер обдул его голову. Никита вышел из своего оцепенения и поплелся к крыльцу.
Дверь была заперта. Он стукнул. Послышались торопливые легкие шаги Любы.
VI
Медвежья расправа
Люба встретила мужа очень приветливо:
— Ах вот и ты, ласковый мой! А я ждала тебя, за работой сидючи, да и вздремнула, ха-ха! Лучина это потрескивает, тихо так… Ты уж не серчай на женку свою, что не так скоро отворила.
Никита ничего не ответил ей, прошел в избу, скинул кожух и опустился на лавку.
— Чего долго не шел? Соскучилась я по тебе страсть! — говорила Люба.
Он не мог говорить от волнения, сидел бледный и тяжело дышал.
Она села к нему на колени, обвила его шею руками, любовно засматривала ему в глаза.
— Никто не был? — вымолвил он наконец через силу.
— Никто! — быстро ответила она. — Да и кому ж быть? Разве я пущу кого-нибудь без тебя? Тут все народ такой озорной…
— Озорной, говоришь?
— Ну да… Пристают все, — ответила Люба и улыбнулась; ее мелкие хищные зубы так и сверкнули молочной белизной.
В его груди поднималось бешенство.
«Змея!» — думал он про себя. Но он сидел, опустив руки, в то время, когда ему хотелось задушить ее, отвечал поцелуями на ее поцелуи. Хитрая, красивая змейка связывала своими кольцами сильного медведя.
Никита дышал все тяжелее.
— Пристают? Ребра переломаю! — свирепо сказал он и стукнул своим мохнатым огромным кулаком по столу так, что доска треснула.
— Чего ты? — весело расхохоталась Люба. — Всех, которые ко мне пристают, разве перебьешь?
— Много, знать, их?
— И-и как много!
— И Яшка пристает?
Люба пристально посмотрела на мужа.
— Нет, он не озорной… Нет, он не пристает, — медленно проговорила она. — А что ты вспомнил о нем?
— Гм… так… — пробурчал Никита.
Люба смотрела прямо ему в глаза; на ее лице не было заметно и признака смущения.
Никите хотелось вырвать эти бесстыжие красивые наглые глаза.
Он крепко сжал Любу в своих объятиях.
— Больно! Ой! — воскликнула она.
Никита оттолкнул ее и крикнул:
— Сон это или нет?
Жена смотрела на него с удивлением.
— Нет, ты скажи, сон это или нет? Чего смотришь? Твои глаза правды не скажут! Змееныш! Знаешь, мне хочется двумя пальцами взять тебя вот за эту шею белую и придушить, — говорил Никита, смотря на жену, налитыми кровью глазами. Со стороны его можно было почесть за пьяного.